Камешки на ладони
Шрифт:
Итак, человек – это не 80 кг химического вещества, или, скажем, не только 80 кг химического вещества. Он – не только внешние его поступки (обедает, спит, составляет ведомость, бреется, смотрит кино, читает книгу), но и те его внутренние действия, те фосфоресцирующие картины, которыми он наполнен каждый миг.
Поэтому каждый человек беспределен во времени и пространстве. Он как бы беседует с друзьями, а на самом деле – идет полевой тропинкой. Он как бы сидит на собрании, а на самом деле обедает с друзьями в ресторане «Арагви». Он как бы читает газету, а на самом деле купается в теплом море. Он как бы купается в море, а на
Скажут: «Вы что же, бесплотные мечты, грезы считаете более важными для характера человека, чем его поступки?» Да. Что характеризует Бальзака, Толстого, Дюма, Достоевского, Диккенса? Их книги, их герои, мир их героев. Но их книги, мир их героев – это и есть грезы, это и есть бесплотные картины, толпящиеся в воображении. Только в данном случае они еще и записаны на бумагу.
Важно ли, что они записаны? Очень важно. С той точки зрения, что эти люди (Толстой, Бальзак, Диккенс) сделали свою внутреннюю сущность достоянием всех людей, выставили ее напоказ. Но с точки зрения самой внутренней сущности и вопроса ее существования – это вовсе неважно. Ведь если даже она не выставлена напоказ, она все-таки существует, просто мы о ней до поры до времени не знаем. И может быть, она так и умрет вместе с носителем ее – с Иваном Ивановичем и с Андреем Андреевичем, занимающимися составлением ведомостей.
Если человека лишить возможности совершать поступки, проявлять себя – это значит, может быть, уподобить его киноленте, лежащей в железном ящике. Но если погасить его воображение – это значит уподобить его киноленте, с которой смыто изображение. Это значит превратить его в 80 кг химических веществ, и ничего больше.
Когда я читаю научно-фантастические рассказы, повести и романы, не могу отделаться от ощущения, будто мальчишки с деревянными автоматами играют в войну или вообще во что-нибудь взрослое.
Если разобраться досконально, то окажется, что на земле каждое живое существо ест какое-нибудь другое живое существо. Уж на что божья коровка – и та пожирает тлю. Тля ест, правда, всего лишь траву и листья, но она может погубить целое дерево, которое тоже есть живой организм и притом очень сложный, точно так же, как любая трава, поедаемая сонмом травоядных. Комар пьет кровь у разных зверей и у человека, то есть живет за счет других, или во всяком случае приносит им неприятность. Муравей и ласточка, тигр и крокодил, лось и свинья, грач и гриф, кит и карась, овца и собака, змея и крыса – все кого-нибудь да едят. Если бабочка в своей крылатой стадии совершенно безобидна, то очень даже обидна она в стадии гусеницы. Даже трава, как живой самостоятельный организм живет, угнетая и вытесняя другую траву.
Но есть, оказывается, на земле существо, которое не приносит вреда ничему живому, хотя бы и траве. Это существо никого не ест, ничему не мешает жить. Самое загадочное, самое мудрое, самое – если можно так сказать – неземное существо – пчела.
Как будто она залетела с другой планеты в наш мир, где всякое «одно» так или иначе живет за счет «другого».
Прекрасный выродок, таинственное исключение. Или, может быть, венец творения природы? Некий идеал? Самая свершенная и гениальная, разработанная природой конструкция?
Мир – это не голубь, хотя бы и несущий оливковую ветвь (голубь тоже кого-нибудь может съесть); идеальное, стопроцентное олицетворение мира – это пчела, сидящая на цветке.
Моя трагедия – почерк. Напишешь новую книгу – 200—300 страниц, а разобрать никто, кроме меня, не может. Приходится все написанное передиктовывать машинистке. Пока лежит непередиктованное, думаешь с боязнью: ну как умрешь, так никто и не прочитает никогда, что я тут написал. Потеря, конечно, невелика, но самому мне было бы очень обидно, если бы книга, написанная мной, пропала втуне. Передиктуешь и вздохнешь с облегчением.
Но ведь что-нибудь обязательно остается неперепечатанным и, значит, не прочитанным людьми. Не может быть, что все перепечатаешь, приведешь в порядок и ляжешь умирать. И вот боязно: вдруг останется самая лучшая книга.
Разворачивая и расстилая на столе кусок материи из которого собираюсь кроить книгу о своей жизни, в растерянности вижу, что весь он в зияющих прорехах.
Беспорядочно и наугад вырезал я из полотна своей жизни то один лоскут, то другой и делал из них то рассказ, то стихотворение, то главу повести, а то и самую повесть. И вот полотно для широкой книги оказалось в зияющих прорехах.
Музыка – это духовная пища. Доказывать не надо. Притом – наиболее тонкая, изысканная и в то же время наиболее концентрированная духовная пища.
Значит, если в приеме всякой пищи должен быть какой-нибудь порядок (едим 3—4 раза в день), то тем более должен быть порядок в приеме пищи духовной.
До радио и телевидения, когда в мире стояла «музыкальная» тишина, человек мог распоряжаться потреблением такого сильного духовного экстракта, как музыка. Скажем, раз в неделю сходить в концерт. Церковная служба в определенные дни и часы. Народные гулянья по большим праздникам. Деревенские посиделки в долгие зимние вечера. Ну или, как неожиданное лакомство, – уличный скрипач, шарманщик, певичка.
Представим себе, что какую-нибудь еду мы будем поглощать с утра до вечера, ежедневно. А между тем потребление музыки нами именно таково. Радио, телевизор, кино, магнитофоны, проигрыватели… Мы обожрались музыкой, мы ею пресыщены, мы перестаем ее воспринимать. Только этим и можно объяснить, что она принимает все более крайние и уродливые формы. Нас надобно уже оглушать при помощи микрофонной усилительной техники, иначе музыка нам кажется пресной и попросту не воспринимается нами.
Однако есть люди, которые держат себя на строгой музыкальной диете.
Писательскии труд:
– Ты сегодня с утра сидел за столом. Много ли успел написать?
– Сегодня я всего-навсего зачеркнул то, что было написано вчера.
Как это ты можешь судить об этом писателе? Ведь ты не прочитал ни одной его книги.
– Да. Но это тоже о чем-нибудь говорит.
Маяковский рождает соблазн к подражанию, и действительно многие пытаются подражать ему, очень многие.
Блок не рождает такого соблазна. Гора, как бы высока она ни была, зовет вскарабкаться на нее. Белоснежное пышное облако выше такого конкретного желания. Им любуемся, понимая всю его недоступность.