Камни
Шрифт:
О том, что у людей, больных ши-зо-фре-ни-ей, бывают вспышки агрессии и чаще всего выливают они свой гнев именно на близких людей, маленький Давид ещё не знает.
Не знает — и оттого не понимает, почему мама снова ведёт себя так странно.
И почему он снова ей противен.
Матросом от неё сейчас не воняет (и, кажется, вообще не воняло ни разу с тех пор, как они по настоянию дедушки перебрались в Ленинград), но она снова зла на него.
Зла беспричинно.
— Ешь, — говорит она.
И
— Мам… мама…
— Ikh hob gezogt esn es![5]
Когда мама злится, она переходит на идиш.
Когда злится — и когда говорит с ними.
Кто такие «они» Давид не знает, не может понять. Но он понимает, что с этими ними мама говорит, когда в комнате никого нет.
И они что-то ей велят.
Постоянно велят.
И вот сейчас, видимо, они снова что-то ей велели. И это что-то касается его, Давида. И мама теперь снова ненавидит его.
Он молчит, поджав губы, а мать продолжает:
— Сейчас ты съешь это и подохнешь. У тебя просто остановится сердце.
— Я… я позвоню дедушке… — быстро произносит он, но мать тут же встаёт перед ним. Сейчас она кажется огромной и до ужаса угрожающей. Несмотря на свою внешнюю стройность, даже хрупкость.
— Никому ты не позвонишь, — говорит она. Глаза её снова мутные — как тогда, в Одессе. — Ты высыпешь себе в рот целый флакончик. И запьёшь водой.
— Я не буду, — твёрдо говорит он и сам понимает, что боится.
Боится, что мать сейчас проделает с ним то, что в тот ужасный, до омерзения солнечный день, когда она заставляла его пить зловонную обжигающую жидкость.
Только на этот раз он умрёт.
— Deyn harts vet haltn, deyn harts vet haltn, deyn harts vet haltn![6] — уже почти верещит она, и ему вдруг, несмотря на жуткий, почти парализующий страх, начинает ещё сильнее хотеться дать ей отпор.
— Nar[7], — говорит он, глядя в её уже откровенно мутные, будто покрытые бельмами глаза.
Он понимает, что мать, должно быть, сейчас снова набросится на него, но она внезапно отступает.
— Uoy hot ir mikh gerufn?[8]
— Nar! — повторяет он, уже выкрикивая. И, ощутив в этот миг какую-то залихватскую смелость, повторяет ещё несколько раз: — Nar, nar, nar!
Он всё ещё ждёт удара, но мать отступает ещё на пару шагов.
А потом вдруг опускается на пол и закрывает лицо ладонями.
— Lozn mir aleyn[9], — рыдая, говорит она, — lozn mir aleyn, lozn mir aleyn!
И Давид с ужасом понимает, что она говорит с ними.
А ещё — с не меньшим ужасом — что теперь в своей голове он называет её этим кошмарным словом.
Nar.
Этим же вечером мать вновь отправляют в больницу.
Из которой она теперь выйдет только один-единственный раз.
Последний.
Самоубийц не принято хоронить на основной части еврейского кладбища, однако душевнобольной самоубийца — отдельный случай.
Но только тогда, когда он не понимает, что он делает.
Понимала ли мать? Этого Давид не знает.
Потом, много лет спустя, уже будучи взрослым мужчиной, он будет часто думать об этом.
Думать — и не находить ответа.
Сама ли она приняла это решение?
Или, быть может, они ей приказали?
Ему будет хотеться верить в это. Очень хотеться.
Но в глубине души ему всё равно будет казаться, что причина была не в этом.
Они действительно продолжали говорить с ней.
Даже после лечения.
Скорее всего, мать хотела прекратить всё.
И именно для того, чтобы перестать слышать их, она шагнула под поезд.
По иронии судьбы — в субботу.
На станции «Площадь Восстания» первой линии ленинградского метрополитена.
Машинист не успел затормозить.
Люди, ставшие невольными свидетелями трагической гибели тридцатитрёхлетней Вайсман Рахели Авраамовны, позже все как один скажут, что она «встала близко с краю платформы и упала».
Возможно, ещё и это стало причиной того, что мать не похоронили отдельно.
Она не убила себя. Она упала.
Пока Давид не может думать об этом в силу возраста.
А если бы и сумел подумать, всё равно ничего бы не понял.
Спустя же несколько лет он несколько раз будет пытаться поговорить об этом с отцом.
Отец же станет всякий раз уходить от разговора, а много позже, после смерти дедушки, так и вовсе заявит уже взрослому Давиду, чтобы тот его более о ней не спрашивал.
Он не может ничего пояснить, скажет отец.
Он не психиатр.
И Давид будет думать о том, что выдержав йорцайт[10], отец будто решил и вовсе забыть о своей Рахели — так, будто жены его на это свете и вовсе не было.
Хотя это и противоречит законам Торы.
Впервые на памяти Давида отец поступил вопреки законам Торы.
[1] Что ты делаешь? (идиш)
[2] Я играла с Давидом… (идиш)
[3] Ты пила коньяк! (идиш)
[4] Иди в свою комнату, Давид (идиш)
[5] Я сказала, ешь! (идиш)
[6] Твоё сердце остановится, твоё сердце остановится, твоё сердце остановится! (идиш)
[7] Дура (идиш)
[8] Как ты меня назвал? (идиш)
[9] Оставьте меня (идиш)
[10] Годовщина смерти у евреев.
2
На экране телефона штук десять неотвеченных сообщений в мессенджере, одно — очень длинное и занудное — от матери (должно быть, он не ответил ей сразу, а потом забыл, чёрт, чёрт, теперь мать все мозги вынесет так, словно ему пять) и ещё штук десять — от лучшего друга, Давида Вайсмана.