Канада
Шрифт:
К этому времени у Бернер стал портиться характер. После начальной школы мы с сестрой неизменно учились в разных классах, поскольку считалось нездоровым, когда двойняшки проводят вместе все время, — впрочем, мы всегда помогали друг дружке делать уроки и потому учились хорошо. Теперь она большую часть времени сидела в своей комнате, читала киножурналы, которые покупала в «Рексолле», и романы вроде «Пейтон-плейс» и «Здравствуй, грусть», которые тайком притаскивала домой, не говоря откуда. А кроме того, ухаживала за рыбкой в аквариуме и слушала радио. Подруг у Бернер не водилось — как и друзей у меня. Я был вполне доволен отдельной от нее жизнью, полной моих собственных интересов и размышлений о будущем. Близнецы разнояйцовые — она появилась на свет шестью минутами раньше меня, — мы с ней никаким сходством не обладали. Бернер была девочкой рослой, костлявой, неуклюжей и сплошь покрытой веснушками (да еще и левшой в отличие от меня), с бородавками на пальцах, с такими же, как у матери и у меня, светлыми серо-зелеными глазами, обилием прыщей, плоским лицом и скошенным подбородком — не красавица. У нее были красивые, как у нашего отца, жесткие каштановые волосы, которые она расчесывала на прямой пробор, на руках и ногах волоски практически не росли, а грудь, достойная сколько-нибудь серьезного
Я же был пониже сестры, помиловиднее, прямые каштановые волосы расчесывал на косой пробор, кожу имел гладкую, почти лишенную прыщей, лицо «красивое», как у отца, но тонкое, как у мамы. Мне это нравилось, как нравилась и одежда, которую выбирала для меня мать, — брюки цвета хаки, чистые отглаженные рубашки и туфли «оксфорды» из каталога «Сирз». Родители говорили в шутку, что мы с Бернер произошли не то от почтальона, не то от молочника, что мы «недопеченные». Хотя я понимал, что имели они в виду только Бернер. В последние месяцы она обзавелась болезненным отношением к своей внешности, становилась все более и более недружелюбной, как если б за краткий срок что-то в ее жизни разладилось. В моей памяти сестра чуть ли не мгновенно обратилась из обычной, веснушчатой, смышленой и счастливой девочки с чудесной улыбкой и умением строить забавные гримасы, заставлявшие всех нас смеяться, в саркастичную, скептически настроенную девицу, искусно выискивавшую во мне недостатки, большая часть которых ее злила. Бернер даже имя ее и то не нравилось — в отличие от меня, я-то считал, что оно сообщает ей уникальность.
«Олдсмобили» отец продавал всего месяц, а потом попал в автомобильную аварию: столкнулся с ехавшей впереди машиной, потому что слишком разогнал свою демонстрационную модель, да еще и на авиабазе, где делать ему было решительно нечего. После этого он занялся продажей «доджей» и пригнал к дому прекрасный, коричнево-белый «коронет» с жестким верхом, с тем, что тогда называли «кнопочным управлением», с электрическими стеклоподъемниками, откидывающимися сиденьями, а также стильными крыльями, слепяще-красными задними габаритами и длинной, покачивающейся антенной. И эта машина тоже три недели простояла перед нашим домом. Мы с Бернер забирались в нее, слушали радио, а отец стал еще чаще вывозить нас на прогулки, — мы опускали стекла на всех четырех окнах, и в машину стремительно врывался ветер. Несколько раз отец заезжал с нами на «Тропу бутлегеров» и учил нас водить, показывал, как подавать задним ходом, как выкручивать руль, чтобы машину не занесло на льду. К сожалению, ни одного «доджа» продать ему не удалось, и он пришел к выводу, что в таком месте, как Грейт-Фолс — не шибко культурном провинциальном городе всего с пятьюдесятью тысячами жителей, кишащем скупыми шведами и подозрительного толка немцами, насчитывающем лишь малый процент денежных людей, которые могут захотеть потратиться на шикарную машину, — он занимается делом, пожалуй что, безнадежным. Отец уволился и нашел место продавца машин подержанных — на парковке рядом с авиабазой. Военным летчикам вечно не хватает денег, они то и дело разводятся, судятся и женятся снова, и попадают в тюрьму, и всегда нуждаются в наличных. Автомобили для них — своего рода валюта. И, став при них посредником, — положение, которое всегда было отцу по душе, — можно прилично зарабатывать. К тому же военным будет приятно иметь дело с бывшим офицером, который понимает их специфические проблемы и относится к ним не так, как прочие горожане.
Впрочем, и на этой работе отец надолго не задержался. Он успел раза два или три свозить меня и Бернер на свою парковку, показать, что там к чему. Делать на ней нам было нечего, только слоняться среди рядов машин, под норовившим разбить их вдребезги жарким ветром, хлопавшими флажками и гирляндами мигавших серебристых лампочек, посматривая между пропекавшимися под солнцем Монтаны капотами на шедшие от базы и к ней армейские грузовики. «Грейт-Фолс — город подержанных машин, а не новых, — говорил отец, стоявший, подбоченясь, на крылечке маленького деревянного офиса, в котором продавцы поджидали покупателей. — Для любого из здешних жителей новая машина — прямой путь в богадельню. Выезжая на ней из магазина, он становится беднее на тысячу долларов». Примерно в то же время — в конце июня — отец сообщил, что подумывает съездить машиной на Юг, посмотреть, как там и что, как идут дела у его «отсталых» земляков. Мама сказала: поезжай, но без меня и детей, — и отец разозлился. А она добавила, что даже приближаться к Алабаме не желает. Хватит с нее и Миссисипи. С евреями там обходятся хуже, чем с цветными, которых по крайней мере земляками считают. На ее взгляд, Монтана все-таки лучше, поскольку здесь никто не знает, что такое еврей, — на этом разговор и закончился. Порой мать относилась к своему еврейству как к бремени, порой — как к отличительному (приемлемому для нее) признаку. Однако хорошим во всех отношениях не считала его никогда. Бернер и я тоже не знали, что такое еврей, знали только, что наша мама еврейка, а по древнему закону формально это и нас обращало в евреев, что все-таки лучше, чем быть уроженцем Алабамы. Нам следует считать себя просто «не соблюдающими ритуалы» или «оторвавшимися от своих корней», говорила мама. То есть мы праздновали Рождество, День благодарения, Пасху и Четвертое июля, но в церковь не ходили, а синагоги в Грейт-Фолсе и вовсе не было. Когда-нибудь наше еврейство, возможно, и могло наполниться для нас смыслом, пока же таковой в нем отсутствовал.
Отец продавал подержанные машины в течение месяца, и это его утомило, и в один прекрасный день он сам купил такую — прямо на работе, обменяв наш «Меркурий» 52-го года на «шевроле Бель-Эр» 55-го. «Хорошая сделка». Он сказал, что договорился о переходе на новую работу — будет продавать землю под фермы и ранчо. Понимает он в этом мало чего, признал отец, но уже записался на курсы, которые читают в подвале здания
Конечно, в ту пору мы не понимали этого, сестра и я, но оба наших родителя, должно быть, уже сообразили к тому времени, что отдаляться один от другого они начали примерно тогда, когда отец оставил военную службу и, предположительно, вышел в широкий мир, — осознали, что каждый из них смотрит на себя не так, как другой, и даже начали понимать, быть может, что различия между ними не стираются, но углубляются. Вся их перегруженная событиями, полная забот суматошливая жизнь — переезды с базы на базу, необходимость растить детей на ходу, — годы такой жизни позволяли обоим не обращать внимания на то, что им следовало бы заметить с самого начала, и вина за это лежала, пожалуй, более на маме, чем на отце: то, что казалось обоим мелочами, обращалось в нечто ей, по крайней мере, нисколько не нравившееся. Его оптимизм и ее отстраненный скепсис. Его южный темперамент и ее еврейство. Отсутствие образования у него и ее мания образованности, порождавшая в маме ощущение собственной недовершенности. Когда же они поняли все это (вернее, когда поняла она), что, опять-таки, произошло после того, как отец уволился из армии и изменилось само направление их движения вперед, каждого из них начали одолевать неудовлетворенность и дурные предчувствия, да только у каждого они были своими. (Все это зафиксировано в написанной матерью «хронике событий».) Если бы их жизнь следовала по пути, которым идут тысячи других жизней, — повседневному пути, ведущему к самому обычному расставанию, — мама могла бы просто забрать меня и Бернер, сесть с нами на поезд и поехать в Такому, где она родилась, или в Нью-Йорк, или в Лос-Анджелес. Произойди это, каждый из наших родителей получил бы возможность начать новую, достойную жизнь во внезапно распахнувшемся мире. Отец мог вернуться в авиацию, уход из которой дался ему нелегко. Мог жениться на другой женщине. Мама могла возвратиться — после нашего поступления в колледж — к учебе. Могла снова начать писать стихи, осуществляя давнее свое упование. Судьба могла сдать им карты получше.
Но при всем при том, если бы эту историю рассказывал кто-то из них, она, естественно, оказалась бы иной — такой, где главными действующими лицами близившихся событий стали бы они, а мы с сестрой лишь зрителями, ведь именно так воспринимают детей их родители. Как правило, никто не думает о том, что и у банковских грабителей могут иметься дети, — хотя у большинства они наверняка есть. Однако рассказываю ее я — мою и сестры историю, — а стало быть, нам ее и оценивать, и разделять на главное и второстепенное, и судить. Годами позже, в колледже, я прочитал у великого критика Рёскина, что искусство композиции состоит в правильной расстановке неравноценных вещей и явлений. И значит, именно художнику надлежит определять, что чему равно, что в нашей стремительно несущейся жизни существенно, а что можно отбросить.
4
Сведения о том, что происходило дальше, начиная с середины лета 1960 года, я почерпнул главным образом из различных не очень надежных источников, в том числе из статей в «Грейт-Фолс трибюн», создававших ощущение, будто в поступке родителей присутствовало нечто фантастическое и уморительно смешное. Кое-что известно мне из «хроники», которую мама написала, пока сидела, ожидая суда, в тюрьме округа Голден-Вэли, штат Северная Дакота, а затем в тюрьме того же штата в Бисмарке. Кое-что я извлек тогда же из рассказов самых разных людей. И разумеется, я знаю некоторых участников тех событий, потому что мы с сестрой жили в одном с ними доме и наблюдали — по-детски — за тем, как обстановка в нем меняется, превращаясь из обычной, хорошей и мирной в плохую, затем в еще худшую, а затем в такую, что хуже и некуда (хотя убийства произошли все-таки гораздо позже).
Почти все то время, какое отец прослужил на авиабазе в Грейт-Фолсе, — четыре года — он принимал участие в махинациях (мы об этом не знали), связанных с поставками ворованного мяса в офицерский клуб, и получал за это деньги и свежие стейки, которые мы уплетали дважды в неделю. Махинации эти укоренились на базе уже давно; один снабженец, отслужив положенный срок и получив перевод на новое место, приобщал к ним другого, только что прибывшего. Махинации включали и незаконные сделки с некими индейцами племени кри, резервация которого находилась южнее Хавра, что в Монтане. Индейцы специализировались на краже герефордских коров местных ранчеров, их забою и разделке; работа была ночная, по ночам же говяжьи полутуши доставлялись на базу. Управляющий офицерского клуба складывал мясо в клубный холодильный шкаф и кормил им майоров, полковников, командира базы и их жен, ничего о махинациях не ведавших, да и ведать не желавших — лишь бы мясо было отменным, а оно таким было.
Жульничество это было, понятное дело, мелким, грошовым, по каковой причине оно и длилось годы, и все причастные к нему уверовали, что так будет вечно. Да только между жуликами стряслась какая-то размолвка, и в результате на свет божий вышли неприглядные детали, связанные с выпиской счетов управлением снабжения. В результате несколько служащих Военно-воздушных сил получили дисциплинарные взыскания, а отец лишился звания капитана (которым гордился) и снова стал первым лейтенантом. Не исключено, что он-то и являлся тем соучастником, благодаря которому обман всплыл на поверхность, однако официально об этом никогда объявлено не было. Этот эпизод — дома его не обсуждали, и мы с Бернер о нем ничего не знали — почти наверняка стал одной из причин увольнения отца из ВВС. Не исключено, что его вынудили уволиться, хоть он и получил свидетельство о почетной отставке, которое в рамке повесил над пианино рядом с фотографией Рузвельта. Свидетельство продолжало висеть там и после ареста наших родителей, когда мы с сестрой жили в доме одни и никто нас не навещал. В то время я несколько раз застревал перед ним, перечитывал («Почетная отставка из Военно-воздушных сил Соединенных Штатов… свидетельство честной и верной службы…») и думал, что в нем нет ни слова правды. Покидая дом, я собирался взять его с собой, но в конечном счете забыл о нем, оставив висеть на стене брошенного нами дома в ожидании того, кто с удовольствием отправит его в мусорный бак.