Канатная плясунья
Шрифт:
На другой день утром, когда Рауль Дювернуа пил кофе вместе с супругами Шаньи, дворецкий доложил, что директриса цирка приказала на рассвете открыть ворота и уехала, прося передать графу письмо.
Граф распечатал конверт, развернул письмо:
«Многоуважаемый кузен…»
Это обращение слегка покоробило графа.
— Кузен… Гм.
И он недовольно поморщился.
«Я сдержала свое слово. Передаю в ваши руки того, кто производил раскопки в вашем замке, украл прошлой ночью серьги, а пять лет тому назад отравил и ограбил моего отца, похитив у него медаль
Княжна Доротея д'Аргонь».
Граф, графиня и Рауль Дювернуа с недоумением смотрели друг на друга. Никто не понимал, что это значит и кто этот страшный преступник.
— Жаль, что Эстрейхер спит, — сказал наконец граф. — Он помог бы нам расшифровать загадку.
Графиня бросилась в будуар, нашла сданную ей на хранение коробочку, раскрыла ее. В ней не было ничего, кроме морских ракушек и голышей. Почему Эстрейхер придавал ей такое значение?
В эту минуту снова явился дворецкий с докладом.
— В чем дело, Доминик?
— В доме неблагополучно. Ночью хозяйничали воры.
— Что-о? Как же они могли забраться? Я вам тысячу раз приказал держать все двери на запоре.
— Двери заперты-с. А в коридоре, возле комнаты господина Эстрейхера, стоит лестница, и окно в уборной открыто. В него и залезли.
— Что же они… Что пропало?
— Не могу знать. Я пришел доложить. Пусть господин граф распорядится, что делать.
Де Шаньи переглянулся с женой.
— Спасибо, Доминик. Не поднимайте тревоги. Мы сейчас придем и посмотрим. Устройте так, чтобы нам никто не мешал.
Супруги Шаньи и Рауль Дювернуа направились к комнате Эстрейхера. Дверь его спальни была открыта. В комнате сильно пахло хлороформом. Граф заглянул в спальню и отскочил как ужаленный: Эстрейхер лежал на кровати, связанный по рукам и по ногам, с заткнутым ртом, и стонал, сердито выкатывая белки глаз.
Возле него лежали куртка и вязаный шарф, похожий на тот, что был на человеке, копавшем яму в овраге. А на столе, на видном месте, сверкали сапфировые серьги.
Но, увидев руку Эстрейхера, вошедшие невольно дрогнули.
Она свешивалась с кровати и была крепко привязана к ножке тяжелого кресла, рукав был засучен до плеча, и на белой коже, повыше локтя, ярко выступали три слова, выжженные татуировкой, как у моряков: «In Robore Fortuna», клеймо убийцы Жана д'Аргоня.
VI. В дороге
Цирк Доротеи ежедневно менял стоянку и нигде не оставался ночевать. Окончив представление, он тотчас же снимался с места.
Доротея сильно изменилась. Исчезла ее неподдельная веселость. Угрюмая и печальная, она сторонилась мальчиков и все время молчала.
Тоскливо стало в фургоне. Кантэн правил им, точно погребальной колесницей. Кастор и Поллукс перестали драться и шалить, а капитан зарылся в учебники и громко зубрил арифметику, зная, что этим можно тронуть сердце учительницы. Но и зубрежка плохо помогала: Доротея не обращала на него внимания и была занята своими мыслями.
Каждое утро она жадно набрасывалась на газету и, прочитав и не найдя в ней того, что искала, сердито комкала ее. Кантэн подбирал газету, расправлял измятый лист и тоже искал заголовка со знакомой фамилией. Ничего, ни слова об аресте Эстрейхера, ни слова о его преступлении.
Прохандрив неделю, Доротея на восьмой день улыбнулась. Жизнь
В этот день цирк давал представление в городе Витри. Доротея была в ударе и имела громадный успех. Когда публика разошлась, она стала шалить и возиться с детьми. Неделя грусти была забыта. Кантэн прослезился от счастья.
— Я думал, что ты нас совсем разлюбила, — повторял он, размазывая слезы.
— Чтобы я разлюбила моих поросяток? Это с какой стати?
— Потому что ты — княжна.
— А разве я не была раньше княжной?
Наигравшись с малышами, Доротея пошла с Кантэном гулять и, бродя по кривым переулкам Витри, рассказала ему о своем детстве.
Доротея росла свободно. Никто ей не мешал развиваться, никто не стеснял дисциплиной. От природы она была очень любознательна и сама утоляла свою жажду знания. У деревенского священника научилась она латыни, но зубрить катехизис и священную историю было ей не по нутру. Зато она брала уроки математики и истории у школьного учителя, а больше всего любила читать, глотая все, что попадалось. Особенно много дали ей старики фермеры, у которых она жила.
— Я им обязана буквально всем, — рассказывала Доротея. — Без них я бы не знала ни одного растения, ни одной птицы. А самое важное в жизни — знать и чувствовать природу.
— Неужели они научили тебя танцевать на канате? — пошутил Кантэн.
— Я обожаю танцы. Это — наследственность: ведь мама не была серьезной артисткой большого театра. Она была простой танцовщицей, «dansing girl», из цирка и мюзик-холла.
Несмотря на свободное воспитание и довольно легкомысленный образ жизни родителей, Доротея выработала в себе чувство собственного достоинства и строгие правила морали. Если что-нибудь плохо, так оно плохо при всех обстоятельствах, без исключений и уверток. Так полагала Доротея и не допускала никаких сделок с совестью.
Долго рассказывала она о себе, а Кантэн слушал разинув рот и никак не мог наслушаться.
— Удивительный ты человек, Доротея, — сказал он наконец. — Особенно поразила ты меня в Роборэе. Как могла ты разгадать их тайну и все эстрейхеровские подлости в придачу?
— Ничего удивительного. У меня с детства страсть к таким историям. Когда я была совсем маленькой и жила у папы в имении, я вечно играла с деревенскими ребятишками, и мы составили отряд для борьбы с ворами. Нет, ты не смейся, пожалуйста. Случится у фермера кража, пропадет утка или поросенок — мы первые принимались за поиски и часто находили пропажу. Еще и жандармов не вызовут, а мы уж расследуем дело. Скоро обо мне пошла слава у крестьян, и когда мне было тринадцать, ко мне приезжали из соседних деревень за советом. «Настоящая ведьма», — говорили про меня крестьяне. Но дело было совсем не в колдовстве. Ты знаешь, что я нарочно прикидываюсь ясновидящей или гадаю на картах, а на самом деле рассказываю людям то, что заметила, и ничего не прибавляю от себя. Правда, у меня чутье и зоркие глаза, а это встречается редко. Надо уметь замечать то, что обычно ускользает от внимания; поэтому все запутанные истории кажутся мне такими простыми, и я часто удивляюсь, как другие не видят вокруг себя самых обыкновенных вещей.