Канатоходец: Воспоминания
Шрифт:
Второе воспоминание. Из Нижнего Новгорода, города провинциального, я с мамой на несколько дней приезжаю в дореволюционный Петроград. Меня поражает этот город своей столичной важностью и энергичностью, запечатленной в уличном движении. В квартире маминой сестры, сразившей меня своей роскошью, случился небольшой казус: я побежал по не виданному хмною ранее блестящему паркету и упал. Упав, я понял, что по этому полу я ходить уверенно не могу. Это очень меня озаботило, ибо считал я себя уже вполне ходящим. В этом был опять намек на будущее: по жизни мне пришлось идти как по скользкому паркету — падая и поднимаясь опять.
Третье воспоминание. Вместе с няней я иду по нижегородским улицам.
Последний яркий эпизод детских лет — меня приводят в престижную Гимназию, в подготовительный класс. На большой перемене все в громадном (как мне тогда казалось) зале, и все толкутся у стен. Я растерялся в этой чужой мне толпе, прижатой к стенам этого, казалось, пустого зала. Стало душно. И я, ничтоже сумняшеся, пошел один в середину зала. Вдруг с разбега кто-то бросается мне под ноги. Мгновенно падаю, больно ударяясь головой об пол, под общий смех и ликование. Я сражен — за что? Почему все так возрадовались, одобряя случившееся как акт героизма… На следующий день родители отправляют в другое училище. Но насилие, совершаемое исподтишка, предательски — это то, что меня сопровождало всю жизнь. И я рано восстал против всякого насилия. Против насилия на знамени революции.
Неожиданно для нас, детей, в семье появилась мачеха— Ольга Федоровна Логачева. Отец был знаком с ней еще в студенческие годы (она окончила Высшие женские курсы по специальности «география»). К нам, детям, отнеслась хорошо, в плане эмоциональном — нейтрально.
Как-то отец вернулся из кратковременной поездки в Москву в радостном и возбужденном состоянии. И внешне другой — одетый по-революционному. На голове вместо привычной шляпы (котелка) была кожаная фуражка — такой, кажется, в Нижнем Новгороде не было больше ни у кого. Нам сказал — собирайтесь срочно, переезжаем жить в Москву.
И вот Москва. Там люди довольные, радостные, ожидающие чего-то нового. Там начался уже нэп. Можно было купить все — и даже отличный белый хлеб, хотя и очень дорогой. Помню, как первый раз я вышел на Мясницкую улицу. В толпе людей было что-то особенное, не поддающееся описанию. Это было отличие Москвы — революционной Москвы, принявшей перемены, — от скованности провинции. Столичность — это то, что отличает Москву от всех других городов и даже от провинциального ленинградского Санкт-Петербурга. Это чисто русское различие, которого нет на Западе.
В эту первую прогулку отец сказал мне одну фразу: «Если бы с нами была сейчас мама!»
Полпредство Коми республики предоставило нам тогда две смежных комнаты в особняке, что в Денежном переулке (около Арбата). Особняк по своему замыслу был шикарным, но толпы проживающих в нем коми студентов придали ему, конечно, резко выраженную пролетарскую окрашенность. Отец не побрезговал преподаванием и ца рабфаке, и за это мы позднее получили две комнаты (в счет 10 %-ного уплотнения) в обычной переполненной квартире в одном из арбатских переулков.
В первое лето по приезде в Москву отец со всей семьей поехал в экспедицию в родные ему места близ Усть-Сысольска (позднее переименованного в Сыктывкар). Это была моя единственная поездка на родину отца, и она оставила сильное, неизгладимое впечатление. Тогда это была еще почти дикая, не прирученная человеком природа — совсем не та, что была вблизи Нижнего Новгорода, где мы жили на даче.
Я
Сенокос — самая важная пора в хозяйстве. Все выезжают на заливные луга реки Сысолы, за много верст от дома. Там и ночуют — в маленькой хатке без окон. Все спят на полу, прижавшись друг к другу. Дверь крепко закрыта, а воздух крепко задымлен от костра внутри: это единственный способ защиты от мошек и комаров. Их тучи. Мои глаза так и не смогли привыкнуть к этому дыму: я то выбегал наружу, тщетно пытаясь там закутаться от нечисти, то снова пробирался в задымленную избушку, и глаза опять начинали нестерпимо слезиться. Ночь проходила без сна. Наконец-то восход солнца над безбрежностью лугов, схваченных росой, и костер, зовущий к завтраку. Все наготове — ощущаешь силу, идущую от людей, — мужчинам предстояло часами, согнувшись, косить косой-горбушей кочковатые просторы лугов. Из-под мощных взмахов полетят не только цветы и травы, но и головы луговых птиц, притаившихся в травных гнездах. А я убегал к кустам дикой луговой смородины. Ягоды громадные, кислющие и коварные — вдруг начинается оскомина, мучающая потом целый день.
А река Сысола тоже дикая и коварная — местами вплотную к берегу подходят незаметные снаружи ямы. Раз, оступившись, я чуть не утонул.
А поздней осенью, когда хмурое небо, казалось, готово упасть на землю, все идут на сбор брусники: ее собирают особыми совками. И до сих пор я помню завтраки, где главным блюдом была брусника в молоке — что может быть лучше? Позднее с необъятными брусничными полями я встретился уже на Колыме.
2. Общеобразовательная школа
Вернувшись в Москву, я пошел в столичную школу. Много воспоминаний связано со школьными годами. Правда, время все слегка затуманило, отодвинуло в состояние, близкое к сновидческому — отрадному, но вместе с тем и зловещему.
В те годы школу все время, перестраивая, разрушали. Так начинала наступление набиравшая силу демоническая идеология. Мы — дети — оказались вовлеченными в борьбу с этой разрушительной деятельностью, хотя, конечно, поначалу этого не понимали.
Из-за неустойчивости педагогических структур нам постоянно приходилось менять школы. Нас это очень огорчало — мы любили свои школы. В каждой из них находился хотя бы один преподаватель, пытавшийся передать свою интеллектуальную настроенность, порожденную революционной вольностью, не сломленную еще большевистской догматичностью.
Первой оказалась школа профессора А. П. Нечаева, известного тогда психолога — в прошлом члена престижной в свое время партии Кадетов. Школа называлась «опытно-показательной»: в ней велся поиск новой педагогии. Я был знаком с семьей Нечаевых — бывал у них дома. Помню чудесный рассказ о поездке Нечаева в Австралию на Международный психологический конгресс. Рассказ сопровождался демонстрацией массы предметов из быта аборигенов. Помню и старшего сына семьи Модеста — востоковеда и теософа. Он привил нам интерес к Ближнему Востоку, показывая восточную (арабскую) культуру в театрализованном варианте. Сам Александр Петрович был глубоко принципиальным человеком — он всегда сохранял свое достоинство в нараставших конфликтах. Правда, в школе сохранялась присущая России сословность: я, как сын профессора (что очень ценилось), должен был сидеть за одной партой с Ирой — дочерью профессора Нечаева.