Кандагарский излом
Шрифт:
Бред, чушь.
Неправда. Какой дом? Как осел?
«Говорят, какие-то воды фундамент размыли или чего там, я уж не поняла, только все уж едино усопшим-то»…
Я скомкала лист, словно именно он был причиной беды, а потом встала и пошла, не зная куда, лишь бы сбежать от этих дурных вестей, и не замечала, что продолжаю сжимать письмо в кулаке.
Вышла на улицу и взглядом обвела модули, БТРы, камни, скалы: что я здесь делаю? Где деревья? Липы, березы, тополя? Где мой дом? Мама?.. Где мама?.. Отец?..
Я шагала,
— Эй, сестренка, — помахал рукой перед глазами. — Очнись. Ты чего? Заболела?
Сколько участия в голосе, будь оно неладно!
Меня развернули чьи-то руки: Сашка.
— Лесь, мы картошку достали.
— Картошку?
Он издевается? Какая картошка? Где? И почему он смотрит на меня с сочувствием?!
Меня заколотило. Я замахнулась кулаком, в котором намертво был зажат проклятущий листок, но не могла же я ударить своего брата, пусть он и кощунствовал, говоря о какой-то картошке, когда моя мама…
Мою руку перехватили, крепко сжав у запястья, забрали письмо, и я поняла, что меня отвлекали. Это разозлило, воспринялось как предательство, и слезы сами собой брызнули из глаз:
— Как вы можете? — прошептала я и поняла, что сейчас закричу.
Сота читал письмо. Рядом стоял Ягода, заглядывая ему через плечо. Как они могут читать чужие письма? Я качнулась к ним, желая забрать его, но Сашка прижал меня к брони:
— Тихо, сестренка.
Предатели! Я оттолкнула его и побежала прочь, захлебываясь слезами. Запнулась о камень и шлепнулась на коричневую землю. Больно, почему же так больно…
— Мама?! — прошептала, с трудом поднимаясь. — Мамочка, папочка, мама…
Чьи-то руки бережно подняли меня:
— Оставьте меня в покое, оставьте меня, — хрипела я, не понимая, что передо мной Павлик. Он молчал, не успокаивал, не сожалел, с каменным лицом смотрел перед собой и нес меня куда-то.
— Олеся! — всхлипнула Вика. Рапсодия лишь вздохнула.
— Помогите ей, — приказал Шлыков, опуская меня на скамейку, и ушел.
Рапсодия умеет успокаивать. Ее мягкий голос проникает в каждый уголок сознания, как шприц, глубоко в вену.
— Я не буду спать…
— Нет, конечно, нет…
— Почему так? За что?
— Олеся, — всхлипнула Виктория.
— Люди умирают, — со вздохом заметила Рапсодия. — И мы когда-нибудь тоже умрем…
Мысль показалась мне возмутительной, но своевременной.
— А ты будешь
— Но без отца и матери…
— Они будут с тобой, всегда будут с тобой.
Я посмотрела на Барсукова. Он, как обычно, курил, держа пинцетом сигарету, и щурился от дыма. В его глазах тлело сочувствие и несогласие со словами Рапсодии:
— Не морочьте голову девочке, Вера Ивановна.
— Виктор Федорович, идите курить на улицу.
— У нее больше никого нет, — тихо прошептала Вика, с несчастным видом глядя на меня.
— А вот это неправда, греза моя. У нее есть ты, мы.
Я переводила взгляд с подруги на врача, с врача на Рапсодию, с Рапсодии на Вику и силилась понять, почему они говорят обо мне, не замечая меня, как могут говорить о том, чего не знают, о тех, кого не видели в глаза — моих родителей. Но я не встревала в разговор, я сживалась с горем. К камню, что лег на душу после обстрела колонны, прибавился еще один, и она отяжелела, не могла больше парить над этим миром, отдаваться иллюзиям.
К ночи я покинула медпункт. Шла к модулю, надеясь увидеть Павла, но его нигде не было. Зато я заметила группу ребят: Сашка, Федул, Ягода и Ригель с незнакомым мне парнишкой сидели и курили. Я подошла и нависла над ними.
— Исчезни, — буркнул Сашка пацану. Тот послушно скрылся в темноте, уступая мне место на камне.
— Дай сигарету, — попросила я у Чендрякова. Тот моргнул, испытывающе глядя на меня, и кивнул товарищу:
— Ригель, дай.
— Последний косяк.
— Ей нужнее.
— Завтра Батон еще достанет, — заверил Ягода.
Я закурила и поперхнулась первой же затяжкой.
— Не торопись, Леся, не отберем, — заверил Федул.
— Очень смешно, да?
Парень растерялся. А мне стало вдруг смешно и легко, и только злость вопреки внешнему веселью сильнее сжимала горло. Мне больше не была страшна смерть, потому что я вдруг поняла — я мертва. Человек жив лишь тогда, когда ему есть ради чего жить, он идет, если есть куда идти, он думает, пока есть о чем. Мои мысли были горькими и крутились вокруг одной очень болезненной темы, поэтому я предпочитала не думать, культивируя тишину и пустоту внутри себя. Мне некуда было идти — модуль не в счет. Все, что у меня осталось — братство вояк с такой же обожженной душой, как у меня.
— Не грузись, сестренка, перемелется, — бросил Ригель.
— Рот закрой, — буркнул Сашка, глянув на него как на идиота.
Чендряков понимал меня лучше всех и чувствовал мою боль, как свою. И мне было безумно жаль, что он — не Павел.
Только подумала, как увидела его. Он навис над нами, обводя недобрым взглядом солдат, и те, почуяв неладное, поспешили подняться, вытянулись.
Я хихикнула, углядев в их позах нелепость и комичность.
Шлыкова мой смешок отчего-то разозлил. Он отобрал у меня окурок, откинул в сторону и уставился на Сашу.