Капитализм, социализм и демократия
Шрифт:
Существует целый ряд случаев, в которых эта проблема не встает по крайней мере в острой форме. В небольших и примитивных сообществах с простой социальной структурой [Небольшое количество членов и концентрация людей на небольшом пространстве имеют в данном случае существенное значение. Примитивность цивилизации и простота структуры важны в меньшей степени, но наличие этих условий значительно облегчает функционирование механизма демократии.] не существует больших разногласий между ее составляющими. В данном случае все индивиды, составляющие народ, как его определяет конституция, участвуют во всех делах законодательства и управления. Конечно, определенные трудности остаются даже в таких случаях, и специалист, занимающийся психологией группового поведения, добавил бы к сказанному еще кое-что о лидерстве, способах манипулирования общественным мнением и других существенных отличиях реальной модели от популярного идеала демократии. Тем не менее здесь, очевидно, имело бы смысл говорить о воле и о правлении народа, особенно в тех случаях, когда люди приходят к политическим решениям посредством публичных дебатов, осуществляемых в присутствии каждого члена сообщества, как это было, скажем, в греческом полисе или на городских собраниях Новой Англии. Эти последние примеры, иногда
Во всех остальных случаях неизбежно встает уже названная нами проблема — как технически осуществить правление народа и осуществимо ли оно вообще. Можно было бы несколько ослабить ее остроту, но при условии, что мы готовы отбросить в сторону термин "правление народа" и заменить его понятием "правления, одобренного народом". Многое нужно еще сказать по этому поводу.
Значительное число утверждений, привычно относимых нами на счет демократии, на самом деле верны по отношению к самым разным формам правления, при которых власти обладают поддержкой значительного большинства граждан или, еще лучше, подавляющего большинства в каждой социальной группе или классе населения. Это же относится, в частности, и к преимуществам, как правило, приписываемым исключительно демократическому методу. В их число входят обеспечение достоинства личности, удовлетворение от чувства сопричастности к решению сложных политических проблем, от согласования большой политики с общественным мнением, доверие граждан своему правительству и сотрудничество с ним и одновременно возможность последнего положиться на ответственность и поддержку человека с улицы. Все это и многое другое, что зачастую кажется нам самым существом демократии, достаточно полно описывается понятием "правления, одобренного народом". И поскольку совершенно очевидно, что, исключая случаи "прямой демократии", народ как таковой не в состоянии на практике непосредственно управлять или руководить страной, это определение, казалось бы, не нуждается в дополнительном обосновании.
И тем не менее мы не можем принять его. Большинство реальных исторических случаев автократического правления (и освященного божьей милостью (Dei gratia), и диктаторского), конституционных монархий или аристократических и плутократических олигархий, как правило, характеризовались безусловной, часто горячей и ревностной поддержкой подавляющего большинства всех классов общества.
Из этого следует, что применительно к конкретным историческим условиям они преуспевали в защите того, что, по убеждению большинства из нас, должен отстаивать только демократический строй. Нам следует подчеркнуть это обстоятельство и признать наличие значительного элемента демократии — в данном смысле — даже в самых автократических на первый взгляд режимах. Такое противоядие от культа слишком простых и ясных форм и упрощенной фразеологии было бы весьма кстати. Но принимая все эти рассуждения, мы окончательно потеряли бы тот феномен, который хотим определить: демократией станет называться гораздо более широкий класс форм государственного и политического устройства, среди которых есть и значительное количество форм явно недемократического оттенка.
Наша неудача учит нас по крайней мере одной вещи. За пределами "прямой", "непосредственной" демократии лежит бесконечное множество возможных форм, в рамках которых народ способен принимать участие в делах государственного управления или же влиять на него и контролировать тех, кто на самом деле его осуществляет. Ни одной из таких форм, особенно это касается реально функционирующих, не может быть предоставлено исключительное право носить название "правление народа". Можно присвоить этот титул некоторым из них, только оговорив предварительно значение, какое мы придаем в таком случае термину "правление". И хотя в действительности народ никогда не правит, в принципе мы можем договориться, что он, по определению, делает это всегда.
Правовые (legal) теории демократии, появившиеся в XVII–XVIII вв., были ориентированы исключительно на то, чтобы дать такое определение, которое связало бы реальные и идеальные формы политического устройства с исповедуемой авторами идеологией "народовластия". Почему эта идеология оставила такой заметный след в европейской общественно-политической мысли, понять несложно. В это самое время, по крайней мере в том, что касается государств Западной Европы, мистический покров божественного помазания и предназначения быстро спадал с плеч абсолютных монархий ["Patriarcha" сэра Роберта Филмера (опубликован в 1680 г.) можно рассматривать в качестве последнего заметного проявления доктрины божественного права в английской политической философии.].
Этот процесс, разумеется, начался гораздо раньше, а закончился он тем, что после падения авторитета абсолютизма "воля народа", или "суверенная власть" народа, заняла освободившееся место. Для такого склада мышления, который уже мог расстаться с харизмой абсолютной власти, но не был в состоянии существовать без всякой харизмы вообще, подобная замена оказалась наиболее приемлемой одновременно и с этической точки зрения, и в качестве объяснительного принципа.
Итак, проблема была поставлена, и правовая мысль начала поиск средств, с помощью которых она могла бы примирить базовый постулат о верховенстве "воли народа" с существующими моделями политического устройства. Воображаемый общественный договор о подчинении государю свободного землепашца [Эти договоры были искусственно созданной юристами конструкцией (fictiones juris et de jure). Но они имели реальную историческую аналогию, а именно добровольное подчинение фригольдера средневековому феодалу, широко практиковавшееся в Англии между VI и XII вв. Фригольдер принимал на себя определенные экономические обязательства и находился под юрисдикцией феодала. Он терял при этом свой статус абсолютно свободного человека, а в обмен получал защиту со стороны феодала и некоторые другие преимущества.], посредством которого, как подразумевалось, суверенный народ уступил свою свободу и власть, или не менее фиктивное соглашение о делегировании властных полномочий или, во всяком случае, ряда прерогатив избранным представителям — вот к чему свелось философски-правовое творчество ученых мужей того времени. Как бы хорошо ни служили все эти выдумки определенным практическим целям, они абсолютно лишены для нас какой-либо научной или практической ценности. Их невозможно даже серьезно защищать с юридической точки
Для того чтобы придать всем этим концепциям делегирования и представительства какой-то смысл, приходится апеллировать не к отдельным гражданам, а к народу как целому. Предполагается, что этот самый народ делегирует свою власть, скажем, парламенту, который и является органом представительства. Однако только отдельная личность, автономная физически и морально, способна на основании закона передать свои полномочия или быть кем-то представленной. Таким образом, на Континентальных конгрессах, проходивших с 1774 г. в Филадельфии (так называемые "революционные конгрессы"), фактически были представлены американские колонии (штаты), пославшие своих делегатов, а отнюдь не народ этих самых колоний, поскольку народ как таковой не является субъектом права. Сказать, что делегаты народа властвуют от его имени или представляют его в парламенте, — это все равно, что заявить нечто, лишенное всякого юридического (legal) смысла [Как нет никакого юридического смысла в общественном обвинении от имени народа на судебном процессе, например, "народ против такого-то и такого-то". Правовым субъектом (legal person), осуществляющим судебное преследование и представляющим обвинение, выступает государство.].
Что же в таком случае представляет собой парламент? Ответ лежит на поверхности: это государственный орган, такой же, как правительство или суд. Если парламент и представляет народ, то делает это в несколько ином, отличном от обыденного смысле, который нам еще предстоит рассмотреть в последующих главах книги.
Однако все эти "теории" о суверенитете народа, о делегировании им своих полномочий и о представительстве отражают нечто большее, чем просто идеологический постулат или образцы правовой техники. Они дополняют социологию или социальную философию "политического тела", которая отчасти под влиянием возрождения воззрений древних греков, отчасти под влиянием событий своего времени [Это особенно заметно в Англии прежде всего на примере творчества Джона Локка. Как политический мыслитель, под видом общих философских рассуждений он просто выступал против Якова II и активно поддерживал своих друзей — вигов, которые провозгласили себя творцами "славной" революции. Это обстоятельство объясняет шумный успех его рассуждений, которые без такого практического довеска были бы ниже всякой критики. Цель правительства — благо народа, а это благо состоит в защите частной собственности, наличие которой делает людей полноценными членами общества. Ради этой самой цели (общественного блага) граждане собираются вместе и заключают Общественный договор о своем добровольном подчинении королевской власти. Этот договор ныне нарушен королем, собственность и свобода нагло попираются, а потому сопротивление такой власти вполне оправдано, поскольку так считают виги — аристократы и представители лондонского торгового класса.] бурно развивалась, достигнув своего расцвета к концу XVIII в., и предприняла попытку решить извечную проблему правления народа. Хотя столь общие понятия вообще никогда не бывают абсолютно точными и неоспоримыми, я все же рискну описать эту концепцию как рационалистическую, гедонистскую и индивидуалистическую. Толкуемое в гедонистическом духе понятие счастья отдельных людей предполагает, что эта цель и средства ее достижения ясно всеми понимаются или, во всяком случае, получают ясное истолкование в процессе воспитания индивидов; в нем стали видеть смысл жизни и воспринимать его в качестве универсального принципа, лежащего в основе как частной жизни, так и политической сферы. Мы можем определить эту социологию или социальную философию, продукт раннего капитализма, термином "утилитаризм", который был введен в научный оборот Джоном Стюартом Миллем. В соответствии с этим учением поведение, согласующееся с подобным принципом, признавалось не только рациональным и в целом оправданным, но тем самым (ipso facto) еще и "естественным" поведением.
Это положение явилось своеобразным соединительным мостиком между совершенно разными социальными теориями чистого утилитариста И. Бентама и Ж.-Ж. Руссо с его идеей общественного договора (central social) — имена, которые подобно маякам останутся в поле нашего зрения, в то время как многие другие нам просто придется опустить в рамках данного исследования.
Если такая вынужденная, искусственная краткость изложения не мешает читателям следить за ходом моей мысли и следовать моим аргументам, то утверждение о распространении этой философии на весь комплекс вопросов, связанных с определением демократии, не станет для них неожиданностью. Совершенно очевидно, что кроме прочих последствий этот процесс привел к возникновению новой теории сущности государства и целей его существования. Более того, благодаря акценту на роли рационального и гедонистического индивида с его этической автономией эта теория, казалось, была в состоянии дать верные политические методы для быстрого распространения государства подобного образца (модели) и для достижения таких целей, как величайшее счастье для максимально возможного числа людей и т. п. Наконец, она на первый взгляд обеспечила рациональное обоснование веры в "волю народа" (volonte generale) и воплотилась в рекомендации, суммирующие все, что демократия означала для группы авторов, ставших известными в качестве "Философских радикалов" [Для общей ориентации смотри работы: Kent. The Philosophical Radical, Graham Wallas-Thе Life of Francis Place, Leslie Stephen. The English Utilitarians.]: воспитывать людей, привить им определенные ценности и затем дать им свободно голосовать.
Ожесточенная критика этой концепции поднялась почти одновременно с ее появлением как часть общей реакции против рационализма XVIII в., наступившей после французской революции и наполеоновских войн. Что бы мы ни думали о достоинствах и недостатках движения, обычно называемого романтизмом, оно, конечно, выражало более глубокое понимание докапиталистического общества и исторической эволюции вообще и таким образом выявляло некоторые фундаментальные ошибки утилитаризма, а также той политической теории, для которой служило основой. Последующий исторический, социологический, биологический, психологический и экономический анализ оказался разрушительным и для утилитаризма, и для романтизма, и сегодня трудно найти исследователя социальных процессов, который хорошо отозвался бы о них. Каким бы странным это не казалось, но работа в русле утилитаризма продолжалась, хотя она и полностью разбита. Однако чем более неустойчивой она оказывалась, тем более полно доминировала в официальной фразеологии и риторике политических деятелей. Поэтому в следующей главе нам придется вновь обратиться к дискуссии о том, что же в конце концов можно назвать "Классической теорией демократии".