Капитан Филибер
Шрифт:
Осенью 2004 года, после ряда смертных случаев, связанных с употреблением недоброкачественных лекарств и наркотических средств, власти многих стран, включая США и РФ, приравняли DP к обычной наркомании, после чего движение быстро распалось и ушло в подполье. В настоящее время деятельность DP-watchers фактически сошла на нет.
Наиболее трезвые исследователи Ноосферы считают, что вся эпопея с DP была заранее продуманной авантюрой, организованной наркоторговцами и производителями лекарственных препаратов. Джек Саргати и его единомышленники, первоначально относившиеся к «наблюдателям» снисходительно, впоследствии решительно
TIMELINE QR -90-0 2–1
Мир не хотел меняться. Он и так был совершенным — от последней снежинки, от обломанной черной ветки, брошенной в январский сугроб — до кроваво-красного солнца, не спеша поднимавшегося над белыми конусами спящих терриконов. Мир не хотел расти, раздвигаться вдаль — вдоль узкой ленты «железки», уходить в сторону короткими станичными улицами, рваться на части с каждым снарядом, разбрасывавшим черные комья ни в не повинной земли. Мир чуял в себе чужака. Не в силах его отторгнуть, Мир пытался сопротивляться, то упруго пружиня, то поддаваясь для виду и становясь бездонной топью, не замерзающей даже в крещенский мороз.
Миру незачем было становиться другим. Путь, которым он двигался из Вечности в Вечность, казался не самым лучшим, не оптимальным даже, но единственно возможным. Мириады песчинок-судеб, сталкиваясь и расходясь, умирая и рождаясь, незаметно для себя толкали невероятную тяжесть Вселенной, и Мир неспешно, словно нехотя, двигался согласно этому неисчислимому броуновскому движению. Чужая, пришлая воля, маленькая неприметная бабочка, когда-то выдуманная американцем Брэдбери, была лишней, опасной — и тысячи песчинок-душ неосознанно, подобно лейкоцитам в открытой ране, пытались ей помешать. Но их порыв, тоже не предусмотренный и не учтенный, лишь увеличивал отклонения от извечного пути. И вот уже менялось то, чему незачем меняться, легкие круги на черной воде вскипали гребнями волн, разбивая крепкий зимний лед.
Он не знал всего этого — и не мог знать. Он лишь чувствовал сопротивление, внезапную упругость не подвластного ему бытия — в каждом новом дне, в каждом новом бое, в каждом глотке ледяного зимнего ветра.
Он не спорил. Он жил. Его мир несмотря ни на что был прекрасен.
— Хивинский, какого черта атаковали в конном строю? Мы же решили — только в пешем, коней — коноводам. У них же пулеметы…
— Ай, бояр! Не ругай, бояр!..
— Поручик, вы — не Текинский полк, я — не Корнилов. Так что не надо про «бояра», не смешно… Вы, между прочим, инженер по образованию, а не гусар. Я вас в саперы переведу!
— Не губи, бояр, отслужу, бояр!.. Николай Федорович, да там же мастеровые, Красная гвардия, даже не матросы, они винтовку заряжать не умеют. Вы же видели: сразу за мир проголосовали — двумя руками.
— Хивинский!.. Господин полковник, Леопольд Феоктистович, скажите вы ему!
— Ну-ну, молодые люди! К чему горячиться? А вы, Михаил Алаярович, не обижайте командира — и авторитет не подрывайте. Сказано пешими — значит, пешими. Сказано рачьим способом — извольте-с соответствовать.
— Ой, бояр! Стыдно мне, бояр. Пойду харакирю делать, бояр!
— Господин поручик!!!
Он не видел, не мог видеть вечного движения своего Мира — маленького и одновременно такого огромного, не мог рассмотреть ускользающий от взгляда хоровод песчинок-душ. Мог лишь чувствовать — и сомневаться. Теорию он помнил: от первой стадии неверия и шока…
…Я знаю, что это — не настоящее!
Через вторую, через «синдром шлема», отсекающий эмоции, превращающий жизнь в компьютерную «стрелялку» — к растворению, к полной гармонии.
Гармония не наступала. Мир был по-прежнему отделен стеклом. Местами оно истончилось, местами треснуло, но рука то и дело натыкалось на его холодную поверхность. Иногда стекло казалось льдом — непрозрачным, неровным, как тот, что покрывал маленькие окошки затерянной среди донской степи хаты.
Еще одна странность этого странного мира. Хутор под соломенными стрихами — обычный, малороссийский — а жили в нем казаки, столь же обычные служивые донцы. Но он уже не удивлялся. Здесь, на южной околице Каменноугольного бассейна, который еще не называли Донбассом, можно было увидеть и не такое.
Он привык.
Я… Я привык.
— Их шепот тревогу в груди выселил,
а страх под черепом рукой красной
распутывал, распутывал и распутывал мысли,
и стало невыносимо ясно:
если не собрать людей пучками рот,
не взять и не взрезать людям вены —
зараженная земля сама умрет —
сдохнут Парижи, Берлины, Вены!
Вдобавок ко всем своим неисчислимым недостаткам поручик Хивинский очень любил современную поэзию. Добро бы еще туркменскую (текинскую? узбекскую?), так нет же! Выпускник Николаевского инженерного училища предпочитал даже не русский «серебряный век», а самых настоящих кубо-футуристов.
Декламацию Бурлюка и Крученых я пресек. Запретить Маяковского не решился.
— Дантова ада кошмаром намаранней, громоголосие меди грохотом изоржав, дрожа за Париж, последним на Марне ядром отбивается Жоффр…Читал Хивинский отменно. Легкий акцент, скользивший в его обычной речи, пропадал без следа, слова падали четкие, совершенные, изысканно-холодные. Форма примиряла с содержанием. Даже полковник Мионковский, приходивший в ужас от одного упоминания «современных», слушал внимательно, не пропуская и звука. Густые брови сдвинулись к переносице, огромная ладонь уютно устроилась в седой бороде…
— В телеграфах надрывались машины Морзе. Орали городам об юных они. Где-то на Ваганькове могильщик заерзал. Двинулись факельщики в хмуром Мюнхене…Показалось, что я ослышался. Это что, Маяковский? Писалось три года назад, сейчас — январь 1918-го, факельщики двинутся по мюнхенским улицам только через несколько лет. Их главный пока даже не подозревает о грядущих «факельцугах», задыхаясь от иприта где-то на Западном фронте…
Поэт! Опасные они люди, поэты.