Капитанские повести
Шрифт:
— Слушайте, как же так можно? Мурманск-199. Полгорода по этому адресу пишет, а вы не знаете! Ну да, 199! — услышал Меркулов такой ясный, с весенней хрипотцой, женский голос, который мог принадлежать только одному в городе человеку.
Она успела оказаться в голове довольно длинной очереди и уже сдавала телеграмму юной белобрысой телеграфистке, которая, бедняжка, не знала, что существует такое местное отделение связи!
Меркулов остановился, глянул на сердитые мохнатые ресницы, на возникший вновь румянец, на пальцы, украшенные
— Извините, я первый вечер…
И тогда до Меркулова дошло, что означает телеграмма по этому адресу, и рука его самопроизвольно вставила мундштук трубки в исказившуюся пасть, и он сомкнул зубы на мундштуке намертво, как бульдог. Еще не сделав и двух шагов, он почувствовал, что вслед ему смотрят, но дело было сделано, адрес ясен, телеграмма отправлена, и Меркулов дошел до двери, ни разу не споткнувшись.
А девушка осталась на почте.
2
На улице был тихий вечер и морозец, потому что антициклон царствовал на Мурмане уже три дня. Ледок хрустел, голые деревья в сквере были как царапины на белом стекле, на обесцвеченных стенах вечерних зданий зажигались квадраты окон, и народ валил валом со всех сторон к кинотеатру.
Меркулов, не выпуская изо рта трубки, прошелся из конца в конец и обратно по тротуару, именуемому стометровкой отнюдь не из спортивных соображений, и остановился в раздумье перед кинотеатром. В розовом зале шел один фильм, в голубом — другой, но раздумывал Меркулов напрасно, потому что билетов не было в обеих кассах.
И Меркулов окончательно понял, что все дороги на сегодня отрезаны, кроме двух: или идти на судно и выспаться перед рейсом, или навестить Андрея Климентьича, а проведать его, конечно, требовалось.
И Меркулов заспешил к Климентьичу, забыв о пустой трубке, хотя та и напоминала ему о себе и всхрипыванием, и запахом прокаленного дерева, и, само собой, кислой табачной слюной.
Он разделался с ней только тогда, когда вспотел в своей спецодежде и дышать стало неловко. Он остановился, коротким взмахом руки встряхнул трубку и сунул ее, не развинчивая, в карман.
И снова прохожие пошли уклоняться по сторонам при виде преследуемого весной курносого молодого мужика в дорогой шапке, в овчинной шубе, крытой, чертовой кожей и перетянутой поясом так, что полы ее стлались по горизонту. К тому же был мужик широкорот, с веселым лесным разрезом глаз и улицу мерил ботинками на таком рубчике, которому позавидовал бы любой тягач.
…Климентьич был дома, сам открыл на звонок, безапелляционно водворил обратно принесенную Меркуловым бутылку коньяку и тогда уже загромыхал:
— Разболокайся, Васята, дорогой! Лизавета, слышь, Лизавета, кто пришел! — Климентьич клюнул Меркулова в щеку, подмигнул и просипел: — Бутылочку свою держи в резерве, понял?
Климентьич был душевен, въедлив, сед, багроволиц, громогласен, как на палубе, и, кроме того, был для Меркулова всем, чем может быть хороший старый капитан для безродного матроса.
И Меркулов обрадовался, уловив знакомый чистый стариковский запах, исходивший от парусиновой рубашки Климентьича.
Климентьич когда-то буквально за уши вытянул Васяту Меркулова из физического и нравственного небытия, но и Меркулов рассчитывал не остаться перед ним в долгу.
— Да где ж это Лизавета запропастилась? Лизавета! Слышь, Лизавета Васильна!
На зов Климентьича выплыла из-за шторки, седая тоже, старушка, вполроста мужу, молвила:
— Не шуми, Андрюша, как же так можно? Раздевайтесь, Васенька. Да не шуми ты, Андрюша!
— Китель мой где, спрашиваю!
— Где же ему быть, надет не дождется такого часа на плечиках в малом шкафу. Вот вам шлепанцы, Васенька.
Меркулову померещилось что-то близко знакомое, недавно слышанное, в ее говоре, но догадаться до конца не дал Климентьич. Обернулся он моментально и объявился в прихожей в наглухо застегнутом кителе довоенного габардина, с двумя орденами Трудового Красного Знамени, причем первый из них Климентьич принципиально не перепаивал на планку с ленточкой, а привинчивал в том виде, как получил из рук всесоюзного старосты. Видать, не только сам по себе был орден дорог, а еще и то, что овевала этот орден своя эпоха.
В кителе Климентьич был еще длиннее, чем в рубахе.
Меркулов, бывало, протестовал, чтобы в его честь надевался Климентьичем этот парадный мундир с позеленевшими нашивками, из которых выбивались уже медные спиральки. Климентьич раза два отмолчался, а на третий внушил:
— Ты, Васята, молод мне советовать. И просить не проси. Я ведь не баба, не для тебя одеваюсь, я персонально перед новыми рыбаками предстаю. И ты, Васята, единоличник, помалкивай, понимай, что через тебя тралфлот со мной беседует.
Пока Меркулов возился с застежкой на ботинке, Климентьич колыхался над ним, как ель над валуном, грохотал, скрипел, вкручивался в душу:
— Что, брюхо взошло? Пыхтишь, как брашпиль на прогреве! Вот то-то и рыбы имать не можешь! Это когда же случалось, чтобы мы два рейса кряду были в пролове? Рыбы нет? Я те покажу — рыбы нет! Ты, Васята, расскажи старику, у кого это в марте три заверта было? Кто это в январе две корзины на штаге держал, а сам целый мешок окуня по морю распустил? Анекдот! Анекдот, Васята, но ты мне все же намекни, кто это из моих ребят на анекдоты начал работать?