Капкан супружеской свободы
Шрифт:
Я знаю, что. Это – куст шиповника с красными розами, это уханье совы в темном лесу и долгие, жаркие поцелуи Николая… Один миг – и вся жизнь. Этот миг стоит всей жизни. Я не отдам его даже во имя спокойствия и любви своих родителей. Пусть простят меня они: у их Наташи отныне своя дорога. Я должна идти за своим мужем.
Мама давно уже вышла из комнаты, тихо притворив за собой дверь, а я все стою и стою у окна. Там идет дождь – странная оттепель в феврале! Мелкие струйки стекают по той стороне стекла, и мне ничего не видно из-за тумана, дождя и собственных слез. Да, я плачу. Мне больно и страшно. А дождь все идет, все струится, и капли все стучат по стеклу, и слезы все сильней и сильней застилают мне то, что случится в дальнейшем, и я уже не могу разобраться:
Дождь?.. Да, действительно, кажется, дождь. Соколовский поднял голову, и в сознание его вошло мерное, холодноватое постукивание капель о подоконник. Он подошел к распахнутому окну: июльская ночь стояла над миром, над Москвой, над больничным садом, и дождь пронизывал ее насквозь своими тонкими нитями. Где-то внизу, под окном Алексея, одурманивающе, бесстыдно и жарко благоухал шиповник, и даже в темноте он сумел различить густо-красное полыхание его пламенеющих на ветвях цветов. Вечный шиповник, вечный дождь и вечная ночь, которым не было дела ни до людских страданий, ни до любви, ни до ненависти… И, вздохнув, Соколовский снова потянулся за дневником, в котором округлый девичий почерк на первых страницах все чаще и резче сменялся к концу сухими, нервными, угловатыми, подчас трагически обрывавшимися на полуслове строчками.
«7 декабря 1919 года.
Кажется, у нас есть все основания радоваться. Деникинская армия терпит сокрушительное поражение на всех направлениях; мы берем станицу за станицей, и слова комиссаров на митингах становятся все убедительней, наших побед, о которых можно рассказать бойцам, оказывается все больше, а не занятых Красной армией городов – все меньше и меньше…
Мы совсем мало видимся теперь с Николаем, да и когда нам видеться? Он весь поглощен своей работой. Выступления, митинги, полевые суды, бесконечные разговоры с товарищами, их совместные – я верю, что вполне искренние – мечты о той лучшей жизни, которую несут Советы людям, празднования сообщений о новых победах на Южном фронте, безмерная горечь, если оказывается, что какую-то станицу мы все-таки потеряли, – вот его жизнь. И в ней, конечно же, нет уже места для жены и маленькой дочери. Огорчает ли меня это? Нет. И это самое страшное, что могло с нами случиться.
Родионов сильно изменился за последние месяцы. Нет, я даже не хочу сказать, что он сильно изменился в отношении ко мне; та любовь, которая до сих пор по ночам пахнет для меня диким шиповником, никуда не делась, она просто как-то притупилась, ударившись и почти разбившись обо все, происходящее вокруг. Муж все так же тянется ко мне, хотя и редко может позволить себе побыть со мной (я ведь так и не вернулась к активной работе, все время провожу в нашем вагоне, с Асей, и грудной ребенок, слава богу, служит мне для этого достаточным оправданием). Он внимателен и к малышке, радуется ее первым улыбкам и по-отцовски гордится ее уже сейчас очевидной миловидностью. Но вот во всем остальном… тот ли это человек, которого я узнала и полюбила когда-то?
Вчера я неожиданно застала его перед нашим огромным, помпезным, в золоченой раме зеркалом. Мне и самой бывает неловко глядеться в этот осколок имперской роскоши – кажется, что оно должно отражать исключительно кружевные бальные туалеты и сверкающие мундиры, а уж никак не тулупы, полушубки и солдатские шинели, которых так много навидалось это генеральское зеркало за последнее время… Но вот вошла в наш «домик на колесах» неожиданно, неслышно – и изумилась той горделивой позе, в которой стоял перед собственным отражением мой муж. Одетый в кожанку, которую подарил ему недавно знаменитый красный комдив, держа в руках именную саблю – тоже подарок и тоже от не последнего среди большевиков человека, – Николай, казалось, не способен был в этот миг никого замечать, кроме себя самого. Я остановилась в дверях, не желая смущать мужа, а он то и дело поворачивался в фас и профиль, закладывал руки за спину, простирал одну из них вперед и прохаживался вдоль вагона, бросая вокруг орлиные взгляды. Боже мой, внезапно догадалась я, да он же репетирует!.. Конечно, это была репетиция очередного выступления на митинге – крайне важного и значительного, как объяснил он мне позже. Мне сделалось смешно, я чуть не прыснула, но вовремя отступила назад и не дала ему заметить себя. Николай из прошлой жизни, пожалуй, посмеялся бы над этой комической сценкой вместе со мной. Николай же нынешний ни за что – ни за что! – не простит жене случайного подглядывания, если вдруг обнаружит ее за своей спиной в неподходящий момент.
Какие странные кренделя выписывает жизнь! Как похож теперь стал Николай (хотя сам, разумеется, не догадывается об этом) на моего отца, с которым некогда вел такие жаркие, такие непримиримые споры! Я помню, еще девочкой видела, как торжественно одевается перед зеркалом Кирилл Соколовский, собираясь в дворянское собрание и готовясь выступить там с речью – уж конечно, она была для него не менее важной, чем теперь для Николая, успешно делающего партийную карьеру, его выступление на митинге. Только почему-то в папином поведении все это выглядело естественнее, гармоничней и искренней, нежели теперь в повадках и ужимках моего мужа… Господи, отец, где ты теперь? Где вы все, мои родные, мои хорошие?
Я так часто мысленно говорю с мамой, Митей, с прежними друзьями и родственниками, что их роль в моей жизни неожиданно стала более значимой и важной, чем когда бы то ни было. Я вспоминаю, как ребенком усаживалась на колени к отцу и задавала ему сотни вопросов, самых наивных и глупых – от первых «Почему небо голубое?», «Почему земля круглая?» до поздних, последних «Почему у одних людей есть все, а у других ничего?..». И он отвечал мне всегда серьезно и искренне, точно разговаривал не с младенцем, не с подростком, а с равной ему по духу и опыту личностью. «Да, мы с тобой имеем многое, – говорил он. – Но ты же помнишь: кому многое дано, с того многое и спросится… Хорошее не возникает просто так, к нему нужно стремиться, его нужно создавать, лелеять, взращивать. То, чем пользуешься ты сейчас, создано поколениями наших предков, твоим дедом, твоим отцом. Вот и я теперь изо всех сил стараюсь оставить вам с Митей не просто богатство материальное, но и свою веру, любовь, те духовные ценности, которыми всегда гордились Соколовские. Чтобы и вы потом смогли научить собственных детей приумножать славу рода и славу России…»
Демагогия – презрительно отзывался о таких разговорах мой муж. Было время, я считала, что он прав. Отчего же сейчас в этих отцовских словах я начинаю находить новый смысл, новую правду, новое, очень важное для меня звучание? Или это материнство так изменило меня, подвигнув вдруг на поиски стабильности, покоя, семьи? Или просто устала я от вечной неразберихи и смуты, так густо заполнивших мою жизнь, что в ней не осталось места ничему иному, от полной потери почвы под ногами, от кровавого пути, которым идет теперь Россия?
А то, что этот путь безнадежно кровав, у меня больше нет сомнений. После полученной недавно из Москвы депеши стало окончательно ясно: революция не может быть милосердной. Слишком много расстрелов видела я за последний месяц сквозь запотевшее стекло нашего жарко натопленного вагона – слава богу, всего лишь через стекло! Слишком много слез доносится до меня, слишком много несправедливостей и горя. Но разве я могу изменить что-нибудь? Я – в гуще, и я – с теми, кого теперь осуждаю. У меня не сложилось иначе…
Вот и сейчас: новая остановка, новые крики на полустанке, и снова – митинг… Декабрь, холодно. Солдаты дуют на обмороженные ладони и смешно подпрыгивают, чтобы согреться. Я даже не знаю названия этой станции, не представляю себе, откуда и кто эти люди – все они слились у меня в голове в единую, мелькающую, мельтешащую толпу. Но Николай просит меня выйти с ним на улицу, побыть с ним рядом. Пусть будет так. Не все ли равно, где я – с Асей ли, с ним ли: ведь так или иначе – виновна, Господи!..