Капкан супружеской свободы
Шрифт:
– Нисколько я не преувеличиваю, – настаивал он. – Вот ты, Митя: ты с детства, как и Наташа, слышал мои рассказы о прошлом, о славной истории нашей, о дедах, о прадедах… И что же теперь – заявить, что все они и во всем ошибались и что государство наше не стоит доброго слова? Вы, вероятно, не знаете, молодой человек, – повернулся он к Николаю, – что Соколовские упоминаются в официальных грамотах со времен Иоанна Грозного. Предок наш был лучшим сокольничим царя, всегда сопровождал его на охоте, за что и был пожалован дворянством и получил свою новую фамилию… Верность царю и России, служение им не за страх, а за совесть – вот на чем Соколовские стояли и стоять будут. Мне есть чем гордиться, и детям моим тоже. И терять нам есть что, если вдруг все вокруг действительно переменится. А вот вы – что вы знаете о своих предках?
– Достаточно, – коротко
На минуту за столом воцарилось молчание. Чашка со звоном опустилась на блюдце, Стелла, заснувшая было у Митиных колен, вздрогнула и залаяла, а мамина ладонь испуганно замерла у отца на плече.
Однако Соколовских не так-то легко вывести из себя. И, пытаясь сохранить остатки доброго отношения к гостю, отец сделал вид, что не заметил обиды, и продолжил, предостерегающе глянув на меня и на брата:
– Не будем в таком случае говорить о родословных. Я вижу, эта тема для вас болезненней, нежели вам хотелось бы показать… Но скажите мне вот что: обижаясь вчера за нашу Глашу, которую Елена Станиславовна неосторожно пожурила в вашем присутствии, возмущаясь установившимся порядком в мире, где всегда были слуги и господа, – неужели не понимаете вы, на что замахиваетесь? Пытаясь все сломать и построить новый мир на костях старого – неужто не жалеете вы этого старого мира? И что вы знаете о нем, если смеете так безжалостно приговаривать его к смерти и забвению?
– Позвольте, я вам отвечу. – Голос Николая был совершенно ровен, но я заметила, как сильно сжала его рука накрахмаленную салфетку, и поняла, что взрыв неизбежен. – Мы знаем об этом мире достаточно. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы, по-барски вкушая утренний кофе, не забывать о том, что в окопах сейчас гибнут солдаты, где-то в деревнях пухнут от голода крестьяне, а дети рабочих умирают от пустяковых инфекций, потому что некому оказать им вовремя медицинскую помощь… И если для того, чтобы изменить существующее положение вещей, придется, как вы изволили выразиться, приговорить старый мир к смерти, – мы сделаем это не задумываясь.
– Мои крестьяне здесь, в Сокольниках, никогда не голодали, – медленно и тяжело, глядя гостю прямо в глаза, проговорил отец. – И когда я был еще ребенком, для наших рабочих уже была построена больница рядом с фабрикой – эту больницу мой отец построил раньше, чем ту усадьбу для собственной семьи, в которой вы, молодой человек, сейчас имеете честь находиться. Никто из тех, кто работает сейчас рядом с Соколовскими, не умирает из-за нехватки средств или медицинской помощи… И никто из них не сомневается, что хозяин тоже работает на благо России. Разве не нами, людьми, сумевшими приумножить отцовские состояния и сохранить честь своей фамилии, своего дворянского рода, – разве не нами сильна Россия?
– Все это не более чем демагогия, – презрительно и неожиданно грубо бросил Николай. Он резко поднялся из-за стола, отшвырнул в сторону несчастную искомканную салфетку и продолжал уже стоя, страстно и надменно бросая в лицо отцу горячие слова: – Очнитесь же вы, наконец, Кирилл Владимирович, протрите глаза, посмотрите вокруг! Никакого старого мира, за который вы так ратуете, давно уже не существует! Нет больше – да, верно, никогда и не было – той патриархальной России, где хозяин и работник вместе трудились на великое, благое дело. Есть прогнившая, измученная вековыми несправедливостями держава, есть война, и голод, и бунтующие люди, и ужасающая нищета… Разумеется, вам удобнее не видеть всего этого и благодушно рассуждать за завтраком о древней своей родословной. Но ведь надо же все-таки видеть и трезво оценивать то, что творится вокруг, – а не только то, что происходит у вас под самым носом! И грош цена всем вашим традициям и родословным, если Соколовские как были, так и остаются на стороне зажравшегося меньшинства!
– Ты, мальчишка, как смеешь ты так со мной разговаривать! – взревел отец и тоже вскочил на ноги, да так, что плетеный стул отлетел от него прямо к перилам веранды. И тут началось нечто невообразимое. Митя, удерживаемый мной (я совсем растерялась и помнила только одно: нельзя, нельзя допустить, чтобы они подрались), выкрикивал что-то оскорбительное Николаю в лицо; тот улыбался, но губы его дрожали в этой делано презрительной усмешке. Отец угрюмо шарил по карманам, разыскивая, видно, любимую трубку, – по его лицу я видела, что он сожалеет о своей вспышке, корит себя за несдержанность и за то, что сам оказался не на высоте в споре – во всяком случае, на том же уровне, что и глупый, дерзкий студент. Мама порывалась сказать что-то, но тихого ее голоса совсем не было слышно в общем бедламе и беспорядочных выкриках мальчиков. И тогда она, единственная из всех нас сохранявшая хотя бы видимость спокойствия, вдруг взяла маленький хрустальный колокольчик, которым в нашей семье принято сзывать домочадцев к столу, и прозвенела им раз, и два, и три… Этот мелодичный звон прозвучал, словно маленький колокол посреди напряженного, рваного ритма громкого скандала, и мало-помалу Митя замолчал, тяжело дыша, Николай перестал огрызаться на него, улыбаясь недоброй своей усмешкой, и я опустила руки, а отец вновь уселся к столу и раскурил наконец найденную в кармане трубку.
– Довольно, – сказала мама неожиданно громким для нее чистым и нежным голосом. – Я думаю, вам лучше теперь уехать, Николай Павлович. Мы все слишком устали сегодня… а день ведь еще только начинается!
И, обведя всех нас своим ясным взором, она улыбнулась светлой, немного беспомощной улыбкой и скрылась в доме.
Митя преувеличенно громко заговорил о чем-то с отцом, демонстративно делая вид, будто больше не замечает гостя. А Николай так и остался стоять посреди веранды, как посреди внезапно образовавшейся пустоты, молчаливо отлученный от нашей семьи и от нашего дома, уже изгнанный мамой и папой из своего сознания и своего сердца, не успевший больше ничего сказать в свое оправдание и навсегда отринутый людьми, которые враждебно сплотились против чужака, посмевшего отстаивать свое дерзкое мнение в беседе с хозяином дома.
– Я провожу тебя на станцию, – едва справившись с этой простой фразой, сказала я Николаю. Мои губы словно онемели, в сердце были горечь и щемящая пустота, и эти чувства стали еще сильнее, когда я увидела, как грустно и слабо оглянулся на меня отец, расслышав мои слова, обращенные к гостю.
Потом мы молча шли по лесной дороге, и я уже не думала ни о вчерашнем дне, ни о наших поцелуях в саду, ни об острой и сладкой боли от колючек шиповника, навсегда соединившейся в моей памяти с первой, огненной и чистой страстью, которую мне довелось испытать. Я не знаю, кто из них – отец или Николай – был прав; быть может, не правы оба. Не знаю и о том, что же будет дальше с нами. Я знаю только одно: теперь нам трудно будет видеться и, пожалуй, Николаю уже никогда не удастся добиться моей руки: родители ни за что не дадут добровольного согласия на наш брак. И еще: что бы ни случилось, я не оставлю Николая. Я должна быть с ним, и я буду с ним, чего бы мне это ни стоило.
3 февраля 1916 года.
Как странно: почти полгода не раскрывала я этих страниц, так долго, немыслимо долго не прикасалась к своему дневнику! Все стало другим теперь, и я другая, и февраль, метущий на улице белой поземкой, совсем не напоминает мне те июльские дни, о которых я, глупая девчонка, писала на предыдущих страницах…
Вот вкратце о том, что с нами со всеми случилось. Митя совсем забросил свою любимую химию, хотя еще и не кончил курса в университете; он заявил, что сейчас каждый порядочный человек должен воевать за Россию, и пошел на военную службу, в свой N-ский полк, куда с рождения был записан отцом. Его пока не отправили на фронт, но мы видим его совсем редко: у него своя жизнь, свои тайные дела, и весь он стал каким-то чужим, далеким, отчаянным, почти озлобленным… Наша соседка по даче и моя любимая подружка Аня Лопухина, дочка земского врача, с которым давно по-соседски дружит отец, уже давно не надеется покорить его сердце. Теперь она, кажется, влюблена в красавца-офицера, давно добивавшегося ее руки, и ходят слухи о близкой свадьбе. Митя, кажется, пережил это неожиданно тяжело, и это удивляет меня: он никогда прежде не обращал на Анечку особенного внимания…