Капкан супружеской свободы
Шрифт:
Точно колокол прозвучал в его душе – колокол воспоминаний, колокол боли. Именно так, почти теми же самыми словами он думал о Лиде, царившей когда-то на венецианской сцене, – о Лиде, так много ему давшей и так быстро разочаровавшей (может быть, не по собственной вине), такой близкой однажды и так скоро ушедшей в прошлое, потому что, на свое несчастье, они оказались вместе в ненужный момент, в ненужное время, в ненужном месте. Ах, Лида, Лида!.. Нет, конечно же, не она повлияла на отъезд его жены и дочери в экспедицию – они ездили в них уже много лет. Но, быть может, если бы он не был так увлечен своей актрисой, если бы не был с ней так счастлив той волшебной венецианской ночью, если бы не молил так истово судьбу о том, чтобы остаться с ней
Он снова бросил взгляд на сцену, уловил поворот головы Натали – такой поворот, что ее тициановские кудри вспыхнули в свете маленького прожектора золотым пламенем, – подивился властности и отличной поставленности ее голоса, королевской уверенности ее жестов – и встал. Смешение в облике этой девочки двух образов, двух воспоминаний – о Лиде и о погибшей дочери – оказалось для него столь нестерпимым, что ему не хотелось сейчас больше видеть ее. Эти образы противоречили друг другу, отталкивались друг от друга, как одноименные заряды, но именно в их одноименности, странной, почти кровосмесительной близости, в их единстве и противоположности и крылась для него главная мука.
Спотыкаясь, он пошел к выходу и был остановлен тем самым мужским голосом, который недавно шепотом обратил его внимание на царственность Натали Лоран на сцене. Низенький, плотный человечек в очках с проницательным взором и почти водевильными усами перекрыл ему дорогу, чуть картинно раскинув в сторону руки:
– Неужели вы уже уходите, месье Соколовский? Уходите, не сказав мне ни слова об уровне труппы? Прошу вас, не огорчайте меня так…
Должно быть, это их художественный руководитель, догадался Алексей. Разумеется, теперь он не мог уйти. И спустя минуту они уже дружески болтали, посмеиваясь над неважным английским друг друга и обсуждая каждого из немногочисленных участников студии. Луи (свою фамилию он протараторил так быстро, что Соколовский не разобрал ее) оказался человеком с хорошим чутьем и изрядным чувством юмора; они быстро отыскали среди руководителей молодежных театров разных стран общих знакомых, и их оказалось так много, что оставалось только удивляться, почему два режиссера не столкнулись раньше на одном из фестивалей.
– Я, знаете ли, давно слежу за вашим театром на Ю-го-За-па-де… так, кажется? – с усилием выговорил трудное название Луи и закончил, поблескивая стеклами очков: – И так же давно хочу познакомиться с вами. Странно, что это знакомство произошло в Париже, а не в Москве, но вы и тут опередили меня, дорогой коллега, – навестили меня раньше, нежели я вас. Мы ведь получили приглашение от вашего Министерства культуры посетить Россию, в рамках программы обмена студенческими коллективами… Так что уже в ноябре, я надеюсь, мы вновь увидимся с вами.
– Буду рад, – просто ответил Алексей, улучив наконец возможность вставить хоть слово в монолог восторженного француза. – Только хочу вас предупредить: я нахожусь сейчас в творческом отпуске и в последнее время мой театр, о котором вы так много, оказывается, знаете, находится на попечении другого художественного руководителя.
– О! – было заметно, что новость эта огорошила Луи. – Но, может быть, это объясняется тем, что вы заняты новыми проектами? Новой студией?
– Нет, – Алексей надеялся, что коллега не заставит его вдаваться в подробности. – Просто отпуск, ничего более.
– Но тогда… тогда… – почти задыхаясь от нетерпения, проговорил француз, и Алексею показалось, что он буквально видит щелкающие у него в голове шестеренки мыслей и идей. – В таком случае могу ли я надеяться?.. Если ничто не держит вас и вы не связаны никакими обязательствами, мы могли бы какое-то время поработать вместе.
Алексей сделал скучающий, отрицательный жест, и Луи заторопился закончить свою мысль:
– Понимаете, я мог бы договориться с нашими спонсорами, с нашим университетским начальством… Это могла бы быть интереснейшая работа. Скажем, серия мини-спектаклей вроде вашего знаменитого «Зонтика»… Или международный проект – у меня есть связи в нужных министерствах – международный проект в области студенческого театра. О! – Глаза его загорелись, и он импульсивно схватил Алексея за руку. – Соглашайтесь, прошу вас! Вы даже не представляете, какая замечательная вещь может получиться из этой идеи!
Соколовский задумался, невольно захваченный энтузиазмом французского коллеги. Разумеется, не сейчас, не завтра же… но в принципе – почему бы и нет?
– Я пробуду в Париже еще не больше недели, так что о немедленной реализации проекта не может быть и речи. Но на будущее… вы знаете, это действительно интересно. Я подумаю, – пообещал он, крепко пожимая руку француза на прощанье. И добавил, еще раз обернувшись в сторону сцены: – Мне понравились ваши ребята, Луи. Я согласен работать с ними.
Последний вечер в Париже наступил для него так же неожиданно, как приходят к человеку старость или большая любовь. Алексей должен был лететь в Москву ранним утренним рейсом, а потому согласился наконец провести хотя бы одну ночь под бабушкиным кровом, чтобы наговориться с ней напоследок и, может быть, услышать от нее то, ради чего он проделал весь этот долгий, долгий путь. У него было странное, плохо поддающееся логичному объяснению чувство: теперь, спустя эти две недели, он знал о Наталье Кирилловне не больше, нежели сумел вычитать между строчек ее дневника. А между тем… между тем, ничего не узнав о ней нового, он, безусловно, узнал ее так, будто бы прожил рядом с ней всю ее длинную, трудную жизнь. И дело было не только в том, что бабушка приняла его сразу и безоговорочно, как принимает мать в сердце собственное дитя; дело было еще и в том, что каким-то непостижимым образом она тоже знала его, Алексея Соколовского, – знала еще до того, как он переступил порог ее дома. Может быть, это и значит – голос крови, думал он, наблюдая за ней в последний раз. Может быть…
– Вот это я привез вам из Москвы, – сказал он уже поздним вечером, разворачивая перед Натальей Кирилловной аккуратно запакованное полотно неизвестного для него автора. – Пусть это будет моим прощальным подарком. Хотя, строго говоря, картина и так принадлежит вам – ведь она досталась моей семье от ваших родителей. Только это – да еще Айвазовский, и старый секретер, и старинная рамка для фото из чудесного темного серебра…
Старая женщина смотрела на картину, точно онемев.
– Поди сюда, Эстель, – позвала она дрогнувшим голосом, явно пропустив мимо ушей и Айвазовского, и секретер, и серебряную рамку. С неимоверным усилием прикасаясь плохо двигающейся рукой к поверхности полотна, она гладила его, точно живое, и в ее глазах Соколовский увидел отблеск летнего утра почти вековой давности. – Посмотри, дорогая: ведь это – я!
Живо заинтересованная, Эстель приблизилась к ней и тоже склонилась над картиной; тут же веселым козленком к ним подскочила Натали. Три девочки в беседке смотрели на трех обнявшихся женщин задумчиво и строго, точно боясь выдать тайну, к которой они были причастны уже много лет и которую сохранили в своем сердце, несмотря на все войны и революции.
– Вот эта вот, самая кудрявая из всех барышень – та, что слева, в сиреневой шляпке, – мечтательно произнесла бабушка. – Неужели не узнаете? Да полноте, на самом деле я ведь вовсе и не изменилась, – и в голосе ее мелькнуло лукавство, совсем молодое по своему озорному задору. – А рядом со мной – Анечка Лопухина. Смотрите, какого удивительного рисунка у нее губы! Стрела Амура – так говорил о них Митя. Да, Митя… Как странно, что они так никогда и не сошлись, хотя, похоже, оба были неравнодушны друг к другу! А вот про Соню Барашкову – вот она, справа, с конопушками на носу и с травинкой, зажатой между губ, – про нее я с тех пор так больше ничего и не слышала; она была моей троюродной сестрой из Киева и тем летом приезжала к нам погостить. Мы совсем потеряли их из виду после революции.