Капли крови (Навьи чары)
Шрифт:
Триродов вдруг очнулся, и увидел, что он не один. На его ляце изобразился испуг. Петр неловко посторонился. Триродов быстро подошел к нему, пристально всмотрелся, и быстро повернулся спиною к лунному свету. Невольно подчиняясь его движению, за ним повернулся и Петр. Теперь луна глядела прямо на красивое лицо Петра, и в холодных, неживых лучах оно казалось бледным и странным.
Триродов заговорил вздрагивающим, смятенным голосом:
– А, это вы?
– - Как видите, - насмешливо сказал Петр.
Триродов продолжал:
– - Не ожидал вас встретить здесь. Я принял
Петр спросил досадливо:
– За кого?
Не отвечая ему, Триродов спрашивал:
– - А где же?.. Здесь никого нет. Вы не слышали?
Петр отвечал с досадою:
– Я не так воспитан, чтобы подслушивать. Тем более отрывки поэзии, для меня недоступной.
– Подслушивать! Кто говорит об этом!
– живо ответил Триродов.
– Нет, я думал, что вы услышали невольно слова, которые показались вам странными, загадочными или страшными.
– Я здесь случайно, - сказал Петр, - иду, и не занимаюсь подслушиванием.
Триродов внимательно посмотрел на Петра, вздохнул, наклонил голову, и сказал тихо:
– Простите. У меня так нервы расстроены. Я привык жить среди моих фантазий, и в мирном обществе моих тихих детей. Люблю таиться.
– Откуда взялись ваши тихие дети?
– спросил Петр, усмехаясь досадливо.
Словно не расслышав, Триродов продолжал:
– Простите, пожалуйста. Я слишком часто принимаю за действительность то, что живет только в моем воображении. Может быть, всегда. Я живу влюбленный в мои мечты.
В этих словах и в звуке их была такая неизъяснимая грусть, что Петр почувствовал невольную жалость к Триродову. Ненависть его как-то странно поблекла, как поблекнет луна при восходящем солнце.
Триродов говорил тихо и печально:
– У меня так много странностей и диких привычек. Я напрасно прихожу к людям. Лучше мне быть одному с моими невинными тихими детьми, с моими тайнами и снами.
– Почему лучше?
– спросил Петр.
– Иногда я чувствую, что люди мешают мне, - говорил Триродов. Докучают и они сами, и дела их, маленькие, обычные. И что они мне? Одно есть несомненное - только. Я. Тяжелое бремя быть с людьми. Они дают мне так мало, и за это выпивают всю мою душу, жадные, злые. Как часто уходил я из их общества измученный, униженный, растоптанный. О, какой мне праздник одиночество, сладкое одиночество! Хоть бы вдвоем.
– Однако все-таки вдвоем!
– с внезапною злостью ответил Петр.
Триродов посмотрел на него пристально, и сказал:
– Жизнь трагична. Беспощадною силою иронии разрушает она все иллюзии. Вы знаете, конечно, что душа Елисаветы - трагична, и надо большое дерзновение, чтобы приблизиться к ней, и сказать ей великое Да жизни. Да, Елисавета...
Дрожа от ревнивой ярости, вскрикнул Петр:
– - Елисавета! А! Почему вы говорите об Елисавете?
Триродов пристально смотрел на Петра. Он спросил медленно, - и так странно-звучен был его голос:
– Вы не боитесь?
– Чего же мне бояться?
– угрюмо отвечал Петр.
– Я вовсе не трагичный человек. Мой путь мне ясен, и я знаю, кто ведет меня.
– Вы этого не знаете, - возразил Триродов.
– Впрочем. Елена мила. Кто боится
Петр молчал. Какая-то новая, - чужая?
– мысли роились в его голове. Он прислушивался к ним, и вдруг сказал:
– Вы у нас давно не были. А в нашем доме вас так любят. Вас ничем не стеснят. Приходите, когда хотите, молчите или говорите, как вам вздумается.
Триродов молча улыбнулся.
Петр Матов вернулся домой поздно и в смутном настроении. Все уже сидели за ужином. Елисавета взглянула на него так, словно ожидала увидеть другого.
– Опоздал, - смущенно сказал Петр, - забрел далеко, сам не знаю как.
Он сам не понимал, чем смущен. Едва узнал Елисавету, одетую мальчиком, в матросской куртке и коротких панталонах. Она сидела такая стройная и улыбалась рассеянною, равнодушною улыбкою.
Елена, краснея почему-то, молча подвинулась, - и какая-то странная робость была в ее движении, - робкое желание. Повинуясь ее желанию, Петр сел рядом с нею. Она смотрела на него ласково, любовно. Ее взоры трогали его. Он думал:
"Отчего я не люблю Елену? Или ее только я и люблю? Не странная ли ошибка вялой воли затмила мои глаза?".
Он говорил с нею ласково и нежно, и смотрел на нее, и загорался жаждою новой влюбленности. Словно дивною властью внушил ему кто-то странный там, у речной прохлады, эту новую любовь. Еленино сердце билось от восторга.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
После этого вечера Триродов опять стал бывать у Рамеевых, преодолевая свою любовь к тихим одиночествам. Уже не противился он этому неодолимому влечению видеть Елисавету, всматриваться в глубину ее синих глаз, вслушиваться в золотые звоны ее сладких слов, чувствовать дыхание и обаяние ее первоначальной свежей силы. Так весело было смотреть на ее простую одежду, на доверчивую открытость ее плеч, на легкий загар ее ног, на строгий очерк ее лица.
При Триродове солнечно-желтая Елисаветина глубина претворялась в голубую бездонную высь. Елисавета любила все сильнее, и хотела любить, хотела преодолеть несносные преграды.
Рамеев смотрел на Елисавету и Триродова, и горел странною, стариковскою радостью. Точно думал:
"Вот поженятся, наплодят мне внуков".
Уже определились часы, когда Триродова ждали. Он и Елисавета часто оставались одни. Так сближало их это отъединение вместе от людей, от далеких и от близких. Они уходили куда-нибудь в запущенную глубину сада, под раскидистую сеть светлых осокорей, где нежною горечью благоухал тмин, - и там говорили подолгу.
Точно сам с собою был с Елисаветою Триродов, - так просто и откровенно говорил. Так о многом они говорили, точно им надо было весь мир вместить в тесный очерк быстрых слов.
Проходя высоким берегом реки, под широкими тенями могучих осокорей и странных чернокленов, внимая веселому чириканью гомозящихся в прибрежных кустах птиц, говорила Елисавета:
– Сладостны ощущения бытия, полнота жизни и восторга. Точно раскрылось надо мною новое небо, и первый раз цветут на земле фиалки и ландыши, орошенные первою росою, и первый раз милые хозяйки из душистой чаполоти делают майский напиток.