Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1)
Шрифт:
— Немедленно же, — решительно отвечал Дэйн, — оранг — бланда едва ли прибудет сюда раньше завтрашнего вечера, а я должен предупредить Олмэйра о наших решениях.
— Нет, туан, нет, не говори ему ничего, — запротестовал Бабалачи. — Я сам съезжу к нему на заре и скажу ему все.
— Хорошо, я посмотрю, — сказал Дэйн, собираясь уходить.
На дворе гроза усиливалась, тучи низко нависли над домом.
Гром непрерывно грохотал в отдалении; более близкие удары его рассыпались оглушительным треском. В переменной игре голубых молний лес и река вырисовывались по временам со всей обманчивой ясностью деталей, которые так характерны во время грозы. Выйдя из дома, Дэйн и Бабалачи остановились на дрожащей веранде; их ослепила и поразила ярость бури. Вокруг них скорчились в разнообразных позах рабы и домочадцы раджи, укрывшиеся от
— Настоящий потоп! — крикнул Бабалачи на ухо Дэйну. — Как беснуется река! Посмотри! Посмотри на плавучие бревна! Разве можно тебе ехать?
Дэйн колебался, глядя на мутный простор бушующей воды, ограниченной где-то там вдали тонкой чертой леса. Но при внезапной вспышке яркого белого света вдруг выступил из мрака низкий берег с шатающимися деревьями и домом Олмэйра, задрожал, мелькнул в глазах и пропал. Дэйн оттолкнул Бабалачи и бегом бросился к пристани, а за ним — его дрожащие гребцы.
Бабалачи медленно подался назад, запер двери, потом обернулся и молча воззрился на Лакамбу. Раджа сидел неподвижно и, не мигая, каменным взглядом смотрел на стол. Бабалачи видел, что он растерялся, и с любопытством глядел на него.
В диком испорченном сердце кривого сановника несомненно шевельнулось сочувствие и даже, может быть, жалость к тому, кого он называл своим господином, кому служил столько лет и в черные и в светлые дни. Теперь он важное лицо, ближайший советник своего повелителя, но сквозь дымку прошлого он видел себя — случайного убийцу, — нашедшего приют под кровом этого человека на скромной рисовой плантации, с которой тот начал свою карьеру. Потом настала пора — долгая пора — неизменных удач, мудрых советов, глубоко продуманных замыслов, решительно осуществленных бесстрашным Лакамбой; все восточное побережье страны, от Пумо-Лаута до Танйонг-Бату, прислушивалось к речам мудрого Бабалачи, вещавшего устами самбирского властелина. За эти долгие годы — скольких опасностей он избежал, скольких врагов мужественно встретил лицом к лицу, скольких белолицых обошел и обманул! И вот теперь он видит перед собой плод долголетних терпеливых трудов: бесстрашного Лакамбу, подавленного ужасом перед призраком надвигающейся опасности! Положительно, правитель начинает дряхлеть, и сам Бабалачи вдруг ощутил какое-то странное чувство под ложечкой и прижал обе руки к этому месту с живым и скорбным сознанием того, что ведь и он тоже дряхлеет, что для них обоих навсегда миновала пора беззаветной удали и что теперь им остается искать прибежища в осторожной хитрости. Они жаждали только покоя; они готовы были исправиться, даже ограничить себя во всем, лишь бы обеспечить себя на черный день, лишь бы отдалить, насколько возможно, от себя этот черный день. Бабалачи опять вздохнул — во второй раз за эту ночь, — покуда усаживался у ног своего господина и с молчаливым сочувствием протягивал ему свою табакерку с бетелем. И долго сидели они в немой, но тесной близости — сидели и жевали бетель, медленно двигая челюстями, чинно поплевывая в широкогорлый медный сосуд, который они передавали друг другу, и прислушиваясь к ужасающему реву бури на дворе.
— Там большое наводнение, — печально заметил Бабалачи.
— Да, — сказал Лакамба. — Неужели Дэйн не остался?
— Нет, туан. Он сбежал к реке как одержимый шайтаном.
Наступила новая продолжительная пауза.
— Он, может быть, утонет, — предположил наконец Лакамба не без оживления.
— Плавучих бревен много на реке, — ответил Бабалачи. — Но он хорошо плавает, — прибавил он нехотя.
— Ему бы не следовало погибать, — сказал Лакамба, — Он знает, где клад.
Бабалачи с сердцем проворчал что-то в подтверждение этих слов. То, что ему не удалось проникнуть в тайну белого человека, было больным местом самбирского сановника, единственной неудачей в его блестящей карьере.
Глубокое затишье сменило теперь тревогу бури. Только запоздалые тучки, спешившие в вышине вдогонку за главным облаком, молчаливо сверкавшим вдали, проливали еще короткие дожди, с успокоительным шелестом барабанившие по пальмовой крыше.
Лакамба стряхнул с себя апатию с таким видом, как будто ему наконец удалось уяснить себе положение дел.
— Бабалачи! — весело окликнул он его и даже слегка толкнул ногой.
— Ада, туан! Я слушаю.
— Как ты думаешь, Бабалачи, что сделает Олмэйр, если оранг-бланда придут сюда и увезут его в Батавию в наказание за торговлю порохом?
— Не знаю, туан.
— Ты дурак, — объявил ликующий Лакамба. — Он скажет им, где находится клад, чтобы заслужить помилование. Вот что он сделает.
Бабалачи поднял взор на своего повелителя и кивнул головой с унылым изумлением. Об этом он не подумал. Получалось новое осложнение.
— Олмэйр должен умереть и тем сохранить нашу тайну, — решительно объявил Лакамба, — Он должен умереть без шума. Позаботься об этом.
Бабалачи согласился и устало поднялся на ноги.
— Завтра? — спросил он.
— Да, покуда голландцы еще не приехали.
— Он много пьет кофе, — отвечал Лакамба с видимой непоследовательностью.
Бабалачи потянулся и зевнул, но Лакамбу чрезвычайно оживило лестное сознание того, что он собственным своим умом разрешил трудный вопрос.
— Бабалачи, — сказал он измученному сановнику, — принеси сюда музыкальный ящик, подаренный мне белым капитаном. Мне не спится.
Тень глубочайшего уныния легла на черты Бабалачи при этом приказании. Он нехотя отправился за занавеску и скоро вернулся, неся маленький ручной органчик, который поставил на стол с глубоко огорченным видом. Лакамба уселся поудобнее на своем кресле.
— Верти, Бабалачи, верти, — пробормотал он, закрыв глаза.
Бабалачи с энергией отчаяния взялся за ручку, и, пока он вертел ее, мрачное выражение его лица уступило место безнадежной покорности. Музыка Верди лилась сквозь открытые ставни и среди царившей тишины разносилась над рекой и лесом. Лакамба слушал, закрыв глаза, и блаженно улыбался; Бабалачи вертел ручку, по временам начиная клевать носом, после чего он всегда испуганно вскидывался и несколько раз подряд торопливо поворачивал ручку, чтобы наверстать упущенное. После яростной схватки природа пребывала в глубоком изнеможении, а под рукой самбирского сановника «Трубадур» порывисто рыдал, стонал и без конца прощался со своей Леонорой в скорбном кругу нескончаемых и слезливых повторений.
ГЛАВА VII
Яркое сияние безоблачного и ясного утра сменило ночную непогоду и озарило главную улицу поселка, пролегавшую от ворот усадьбы Абдуллы до низкого берега Пантэйского протока.
Улица в то утро была совершенно пустынна. Ее желтая поверхность, плотно утоптанная бесчисленным множеством босых ног, тянулась между группами пальмовых деревьев; их высокие стволы пересекали ее черными широкими полосами через неровные промежутки, а только что взошедшее солнце отбрасывало тень их перистых верхушек далеко за крыши домов на берегу реки, даже за самую реку, безмолвно и быстро струившуюся мимо опустелых домов, потому что дома были так же безлюдны, как и улица. Утренние костры, разведенные на узкой полосе вытоптанной травы, отделявшей их открытые двери от дороги, беспризорно тлели; тонкие струйки дыма вились над ними в прохладном воздухе и обволакивали безлюдное селение тончайшим покровом таинственной голубой дымки. Олмэйр только что вылез из своего гамака и сонно присматривался к необычному виду Самбира, смутно дивясь окружавшей его безжизненности.
В его собственном доме тоже царила полнейшая тишина. Не слышно было ни голоса жены, ни легких шагов Найны в большой комнате, выходившей на веранду, которую он называл своей гостиной, когда в разговоре с белыми людьми хотел заявить свои права на приличную культурную обстановку. Никто никогда не принимал гостей в этой комнате; там даже не на чем было бы усадить их; в припадках дикого исступления, находивших на миссис Олмэйр при волновавших ее воспоминаниях разбойничьего периода ее жизни, она давно уже сорвала со стен драпировки на саронги для невольниц, а нарядную мебель сожгла поштучно, чтобы варить рис для всего дома. Но Олмэйр уже не думал больше о своей мебели. Он думал о возвращении Дэйна, о ночном его свидании с Лакамбой, о возможном влиянии этого свидания на его собственные, зрело обдуманные, близкие к осуществлению планы. Его тревожило еще и то обстоятельство, что Дэйн не являлся, хотя и обещал прийти спозаранку. «Молодой человек двадцать раз мог переплыть реку, — размышлял он, — А дела нынче без конца. Надо переговорить окончательно насчет завтрашнего отъезда, насчет спуска лодок на воду; надо обсудить тысячу и одну последнюю мелочь. Экспедиция должна выступить в полном порядке, ничто не должно быть забыто, ничто не должно быть…»