Каприз Олмэйра
Шрифт:
— Комната за занавеской пуста, — отвечала Тамина, тяжело переводя дыхание после каждого слова. — В твоем доме, туан, нет больше женщин. Прежде чем разбудить тебя, я дождалась, чтобы ушла старая мэм. Но мне нужны не твои женщины, а ты сам.
— Старая мэм? — переспросил Олмэйр, — Ты говоришь о моей жене?
Она кивнула головой.
— Но разве ты боишься моей дочери? — продолжал Олмэйр.
— Неужели ты не слышал меня? — воскликнула она. — Ведь я же долго говорила с тобой, покуда ты лежал здесь с закрытыми глазами! Она тоже ушла.
— Я спал. Разве ты не умеешь разобрать, когда человек спит, когда нет?
— Иногда, — отвечала Тамина, понизив голос, — иногда дух витает близ спящего тела и слышит. Я долго говорила с тобой, прежде чем дотронуться до тебя, и я говорила негромко, чтобы дух не испугался внезапного шума и не покинул тебя в добычу вечному сну. Я только тогда взяла тебя за плечо, когда ты начал бормотать непонятные для меня слова. Так, значит, ты ничего не слышал и ничего не знаешь?
— Я ничего не слыхал из того, что ты говорила.
Он взял ее за плечо и повел ее по веранде ближе к свету. Она не сопротивлялась. Она ломала руки с таким выражением скорби, что ему начало становиться страшно.
— Говори же, — сказал он, — Ты нашумела так, что могла бы разбудить даже мертвых; а между тем ни одна живая душа не пришла, — прибавил он тревожным шепотом, — Уж не лишилась ли ты вдруг языка? Да говори же! — повторил он.
После недолгой борьбы с ее дрожащих уст хлынул целый поток слов, и она поведала ему о любви Найны и о своей собственной ревности. Несколько раз он бросал на нее гневные взоры и приказывал ей замолчать; но он не властен был остановить эти звуки, лившиеся, как ему казалось, горячей волной, бушевавшие у его ног и поднимавшиеся жгучими волнами все выше и выше вокруг него; они затопляли его сердце, жгли его губы точно расплавленным свинцом, затмевали ему зрение, обжигали, смыкались над его головой, убийственные, безжалостные. Когда она заговорила об обмане, жертвой которого он сделался в тот самый день, о смерти Дэйна, он взглянул на нее так грозно, что она смутилась на мгновение и оробела; но он тут же отвернулся; лицо его внезапно утратило всякое выражение, и он окаменевшим взглядом уставился куда-то в речную даль. Ах, река! Его старый друг и враг! Она всегда говорила с ним одинаковым голосом, из года в год протекая перед ним, принося то удачу, то разочарование, то счастье, то страдание на своей изменчиво неизменной поверхности сверкающих струй и крутящихся водоворотов. Много лет подряд он прислушивался к ее бесстрастному, успокаивающему лепету, порой он звучал ему как песня надежды, порой как гимн торжества или ободрения; чаще всего она пела ему об утешении, говорила о грядущих лучших годах. Столько лет! Столько лет! Теперь же, под аккомпанемент все того же лепета, он прислушивался к медленному и тяжкому биению своего сердца, внимательно прислушивался, удивляясь правильности его ударов. Он машинально принялся считать их. Раз, два. Но к чему считать? Все равно со следующим ударом оно должно будет остановиться. Никакое сердце не в состоянии долгое время так страдать и так правильно биться. Эти мерные удары, напоминающие глухой барабанный бой и отдающиеся у него в ушах, скоро должны затихнуть. Но нет — биение продолжается, непрерывное и жестокое. Это уже выше сил человеческих, ну, что же — последний это удар или за ним будет еще другой? Долго ли это продлится, о боже? Его рука бессознательно все сильнее тяготела на плече девушки, и последние слова своей повести она произнесла, припав к его ногам со слезами страдания, стыда и гнева. Неужели месть уйдет от нее? Этот белый человек подобен бесчувственному камню. Нет, видно, поздно, поздно!
— И ты видела, как она уехала? — раздался над ее головой хриплый голос Олмэйра.
— Да ведь я же сказала тебе! — рыдала она, тихонько пытаясь высвободить свое плечо из сжимавших его рук. — Я видела, как старая ведьма оттолкнула челнок. Я спряталась в траве и слышала каждое слово. Та, которую мы называли «белой мэм», хотела вернуться домой, взглянуть тебе в лицо, но старуха запретила ей это и…
Она упала еще ниже, на локоть, изогнувшись под давлением тяжелой руки, и подняла к нему лицо со злобно горящими глазами.
— И та послушалась, — закричала она, не то смеясь, не то плача от боли. — Пусти меня, туан! За что ты сердишься на меня? Торопись, или будет поздно отомстить обманщице!
Олмэйр заставил ее подняться на ноги и близко пригнулся к ее лицу; она же отбивалась от него и отворачивалась от его дикого взгляда.
— Кто послал тебя мучить меня? — спросил он с бешенством. — Я не верю тебе. Ты лжешь.
Он внезапно напряг руку и отшвырнул Тамину через веранду к двери. Тамина упала и лежала на полу неподвижно и безгласно, словно жизнь ее осталась у него в руках.
— О Найна! — прошептал Олмэйр. В голосе его укоризна и любовь как бы сливались, переходили в нежность, полную муки, — О Найна! Я не верю!
Легкий ветерок потянул с реки, пробежал по двору, волной колыхнул траву и, ворвавшись на веранду, с бесконечной нежностью и лаской овеял чело Олмэйра своим прохладным дыханием. Занавеска в дверях женской комнаты взвилась и через мгновение опять повисла с жуткой безжизненностью. Он вперил взор в колышущуюся ткань.
— Найна! — закричал Олмэйр, — Где ты, Найна?
Ветерок порхнул из дома трепетным вздохом — и все стихло.
Олмэйр закрыл лицо руками, словно силился отогнать ужасное видение. Когда же, услышав легкий шелест, он снова открыл его, черной груды у двери уже не было — она исчезла.
ГЛАВА XI
Лунный свет озарял засеянное рисом четырехугольное пространство и освещал гладкую, ровную пелену молодых всходов. Маленький сторожевой шалашик на высоких столбах, куча хвороста рядом с ним, тлеющие остатки костра и растянувшийся около них человек — все это казалось таким крошечным посреди этого незатененного пространства, таким расплывчатым в бледно-зеленом сиянии, отражаемом землей. При этом обманчивом освещении старые лесные деревья, окаймлявшие поляну с трех сторон, связанные между собой сетью спутанных ползучих растений, взирали на юную жизнь, подымавшуюся у их ног, с мрачной покорностью великанов, потерявших веру в свою силу. Безжалостные ползучие растения, похожие на канаты, обвивали могучие стволы, перекидывались с дерева на дерево, свисали колючими фестонами с нижних ветвей и, вытягивая вверх тонкие щупальца к самым тонким веточкам, несли смерть своим жертвам в молчаливом и буйном восторге разрушения.
Вдоль четвертой стороны поляны, выгибавшейся параллельно рукаву Пантэя, по которому только и можно было добраться до нее, шла сплошная черная полоса молодых деревьев, кустарников и густой молодой поросли, в одном только месте прерывавшаяся узкой просекой. Тут начиналась такая же узкая тропинка, ведшая от берега к шалашу, выстроенному ночными сторожами на то время, когда придет пора охранять молодые всходы от нашествий кабанов. Тропинка оканчивалась круглой площадкой у подножия столбов, поддерживавших шалаши. Площадка была усыпана золой и обуглившимися головешками. Посреди этой площадки, близ тускло мерцающего костра, лежал Дэйн.
Он нетерпеливо вздохнул и повернулся на другой бок. Подложив согнутую руку под голову, он тихо улегся лицом к догорающему огню. Раскаленные уголья отбрасывали кружок красноватого сияния, отражались в его широко раскрытых глазах, а при каждом его вздохе мелкий белый пепел — остаток от прежних костров — взвивался легким облачком перед его раскрытыми губами и улетал от теплых углей вверх — в потоки лунного света, озарявшие участок Буланджи. Тело Дэйна было измучено трудами и усилиями последних дней, а душа еще более истерзана напряженным, одиноким ожиданием решения своей участи. Никогда еще он не чувствовал себя таким беспомощным. Он слышал пушечный выстрел с катера, знал, что жизнь его находится в ненадежных руках и что враги его близко. В течение всего этого медленно тянувшегося дня он бродил по опушке леса или прятался в кустах вдоль потока, высматривая, не появится ли какой-нибудь признак опасности. Он не боялся смерти, но страстно желал жить, потому что жизнь для него заключалась в Найне. Она обещала прийти к нему, последовать за ним, разделить с ним его опасности и его величие. Рука об руку с ней, он не боялся опасностей; но без нее в жизни для него не могло быть ни радости, ни красоты. Съежившись в своем укромном тенистом тайнике, он закрывал глаза, пытаясь вызвать в своем воображении полный грации и обаяния белоснежный образ, олицетворявший для него начало и конец жизни. Зажмурив глаза, стиснув зубы, он неимоверным усилием страстной воли пытался удержать это упоительное видение. Напрасно! Образ Найны померк и скрылся, а на сердце ему тяжелым гнетом легло другое видение — видение вооруженных людей, свирепых лиц, сверкающего оружия; ему чудился гул возбужденных, торжествующих голосов в ту минуту, как они найдут его в его убежище. Испуганный яркостью своего видения, он открыл глаза, выбежал на свет и снова принялся бесцельно бродить вокруг поляны. Проходя усталым шагом по опушке леса, он по временам вглядывался в мрачную тень, манящую своей обманчивой свежестью, пугающую своей беспросветной мглой, в которой погребены были бесчисленные поколения гниющих деревьев и в которой их потомки стояли в своей темной листве, как в траурных одеждах, огромные, беспомощные, в ожидании своей очереди. Только одни паразиты, казалось, и жили там, извилистыми путями прорываясь ввысь, к свету и солнцу, питаясь соками умерших и умирающих, увенчивая свои жертвы розовыми и голубыми цветами, сверкавшими в чаще ветвей нелепо и жестоко, точно насмешливая и пронзительная нота в торжественной гармонии обреченных деревьев.
Дэйн подошел к месту, где сеть лиан была прорвана и втоп тана в землю, так что образовался свод, под которым как будто начиналась тропинка. Он подумал, что тут легко было бы ук рыться человеку. Он нагнулся, чтобы заглянуть под свод, и ус лышал сердитое хрюканье. Выводок кабанов, шумно ломая сучья, бросился в чащу. Кислый запах сырой земли и гниющих листьев перехватил ему горло, и он отшатнулся назад с испуган ным лицом, точно его коснулось дыхание смерти. Самый воздух там, внутри, казался мертвым, тяжелым, застоявшимся, отрав ленным многовековым разложением. Он поплелся дальше, спотыкаясь на ходу, подгоняемый нервным беспокойством, вызывавшим в нем чувство усталости, но в то же время возбуждав шим в нем отвращение к самой даже мысли о неподвижности и покое. Разве он дикарь, чтобы прятаться в лесах? Ведь, может быть, его застигнет смерть там, во мраке, где нельзя даже вздохнуть свободно? Нет, он будет поджидать своих врагов в ярком сиянии солнца, где ему видно небо и где ветер дышит ему в лицо. Он знал, как должен умирать малайский вождь. Им овладело мрачное и отчаянное исступление, эта наследственная особенность его расы. Он устремил дикий взгляд через поляну на просеку в прибрежных кустах. Они придут оттуда. Он уже видел их в своем воображении. Он видел бородатые лица и белые кителя офицеров, игру света на винтовках, взятых на прицел. Но что значит мужество самого доблестного воина против огнестрельного оружия в руках раба? Он выйдет к ним навстречу улыбаясь, с протянутыми в знак покорности руками, покуда не подойдет к ним вплотную. Он будет говорить миролюбивые слова, а тем временем подходить все ближе к ним — еще, еще ближе — так близко, что они смогут прикоснуться к нему руками, протянуть их, чтобы завладеть им. Тут-то и наступит для него время, — он испустит громкий клич, одним прыжком очутится в их толпе с обнаженным крисом в руках и начнет убивать, убивать, убивать, пока не падет наконец под крики своих врагов, насытив взор свой потоками их горячей крови.