«Карьера» Русанова. Суть дела
Шрифт:
— Руку-то хоть дайте, кавалер! — Девушка все еще барахталась в снегу.
— А я не кавалер! Погоди… — Он схватил ее в охапку и поставил на ноги. — Провалиться мне, если это не Танька!
— Вы уже разочек провалились! — Она узнала его, рассмеялась. — Привет! Мы всегда будем встречаться не по-человечески?
— Танька, неужели ты? Я два года ждал тебя возле «Ударника». Понимаешь? Как ты сюда попала? Хоть помнишь, как меня зовут?
— Геннадий Русанов. А тот, у которого целое поле цветов, — Павел Евгеньев. Вот так! Афиши помню
— Ты в детстве ела много сахару, — сказал Геннадий, все еще продолжая держать ее за руки. — Не поверишь — я тебя совсем забыл, честное слово, вот уже год и не вспоминал даже, а сейчас рад, ну прямо — расцеловал бы!
— Между прочим, я ждала звонка.
— Я потерял твой телефон. Но теперь это неважно… Откуда ты здесь?
— Боже, какой ты шумный! Третий раз спрашиваешь и не даешь ответить. Я тут живу.
— Где тут?
— В Харитоньевском.
— А я на Маросейке. И не встретились!
Они стояли, смеялись, смотрели друг на друга, и Геннадий говорил себе, что вот сейчас, сию минуту, начался Новый год, совсем новый…
— Идем куда-нибудь?
— Идем… А куда?
— Куда хочешь.
И они пошли по Москве, по веселому белому городу, скрипящему под ногами, расцвеченному тысячами окон, по площадям и кривым переулкам, которым нет числа, мимо высоких домов и глухих подворотен, мимо ресторанов и церквей; они шли по городу, который знали, как свой двор, свою квартиру, где можно ходить неделю, месяц, год, можно ходить всю жизнь.
— Ты правда будешь дипломатом?
— Нет, Танюша. Учителем. Или, в лучшем случае, переводчиком. А ты? Меха-пушнина? Как и собиралась?
— Ага… Вот эта шапка у тебя из каракуля, сорт первый, тип завитка — боб, стоит примерно триста восемьдесят рублей.
— Умница! А чем питаются ондатры?
— Мышами.
— Танька!
— Что?
— Выходи за меня замуж. Это же чертовски здорово будет! Ты подумай — заведем ондатру, я ей буду мышей ловить. И шапки ты мне будешь покупать по умеренной цене, не переплатишь.
— Я подумаю… А когда?
— Да хоть сегодня.
— А тебя мама не заругает?
— Я в доме главный!
Потом они сидели в сквере у Большого театра.
— Ноги гудят, Гена, как будто всю ночь танцевала… Ты где встречал Новый год?
— Дома. Читал коту «Мадам Бовари».
— Вот дурной… А почему?
— Не понимаешь? Сидел и ждал, когда начнут раздавать с елки игрушки. Вот и дождался — мне подарили тебя.
— Ты стал таким любезным за эти два года.
— Э-э, Танька… Какие там два года? Ты ж совсем меня не помнишь. Ну — был такой пижон, ну — выкаблучивался…
— Я и сейчас тебя не знаю. Ну — ходили мы с тобой по городу, ну — смеялись…
И тогда, словно спохватившись, он стал говорить ей о том, что накопилось за последнее время и лежало где-то сверху, свежее, непонятное, неосознанное… Он говорил о Камове, о его чудесных ребятишках-близнецах, о том, как уезжал Плахов, и о том, как он водил их в Третьяковку и в консерваторию, учил любить лошадей и слушать музыку; рассказывал много и долго и только о Званцеве ничего не мог говорить, потому что сам еще ничего не знал толком…
— Тебя могут выгнать? — спросила она.
— Да нет, все обошлось…
И он стал рассказывать что-то еще, потому что самому не хотелось вспоминать, чем кончилась его попытка замахнуться на авторитеты. Она кончилась ничем. В деканате сделали вид, что ничего не было, сделали потому, что, во-первых, им самим так спокойней, а во-вторых, позвонил уважаемый профессор Званцев, и декан решил, что не публичный же, в конце концов, был разговор, а при закрытых дверях.
Только сейчас, все припомнив, Геннадий вдруг понял, почему принципиальный Викентий Алексеевич, который не дай бог, чтобы замолвил за кого-нибудь слово, который пасынка своего не стал устраивать в университет, хотя это было ему раз плюнуть, — почему на этот раз он изменил своим принципам. Потому что испугался. Не витрины пасынок бьет, не двойки домой приносит… Это «политический демарш», как сказал декан, а демарш пасынка — это тень на отчима.
— Пойдем, Танюш?
— Пойдем…
Было шесть утра, когда они, едва держась на ногах, снова очутились возле Чистых прудов.
— Ты устал?
— Ни капли.
— И я… Идем ко мне завтракать?
— А родители меня с лестницы не спустят?
— Родители мои умерли. Я живу одна.
— Вот оно что… И давно?
— Давно… Иди на цыпочках, соседи спят.
Она сказала это в прихожей, и в ту же минуту из кухни выглянул розовощекий дядя-коротышка в массивных очках.
— Царица бала! О, вы не одна… Пардон… Я — Евгений Львович Барский. Танюша, мы закусываем. Прошу!
Таня впихнула Геннадия на кухню.
— Садись и ешь все, что дадут. Дядя Женя — отличный кулинар! А я пока приму ванну.
Геннадий сразу подружился с дядей Женей, узнал, что он актер, заядлый рыболов, отец троих детей и всю жизнь мечтает сыграть Маяковского.
— С вашим-то ростом? — ужаснулся Геннадий.
— Вот именно! Мечта, мой друг, должна быть недосягаема, иначе это не мечта, а корысть. Вы почему, разрешите узнать, не потребляете апробированный веками бальзам?
— Непьющий я.
— Пустое… Простите — совсем?
— Совсем.
Актер шмыгнул носом.
— Сподобился я, значит… Пятнадцать лет не видел уникумов… Ваше здоровье!
Потом Геннадий сидел на корточках возле батареи в Танькиной комнате, и ему, привыкшему к огромной роскошной квартире с бронзой и хрусталем, так уютно и тепло сделалось в этой крошечной комнатке, что прямо хоть заскули.
— Танька, возьми меня к себе жить.
— Если позволят.
— А кто?
Таня открыла альбом. На Геннадия уставилась серьезная физиономия с оттопыренными губами и широким, слегка приплюснутым носом.