Карибский сувенир
Шрифт:
По Малекону мчатся сверкающие автомобили; прогуливаются парочки; свесив ноги к воде, задумчиво глядят в воду рыбаки-любители. Море сегодня неспокойно — шумит, волнуется внизу. Волны подпрыгивают и лижут пенными языками подметки рыбацких ботинок. Но люди не замечают их — все внимание сейчас в чутких пальцах, сжимающих тонкую леску, — не дрогнет ли она?
Я останавливаюсь у нагретых солнцем каменных плит: вот здесь в тот раз сидела Норма. А сейчас ее нет. Погладив грубый гранит рукой, я мысленно прощаюсь с ней, благодарю ее: по ее выразительному, подробному рассказу я представил себе, как, выставив вперед автоматы, бежали к президентскому дворцу студенты, как гулко громыхали их ноги в полутемных залах и коридорах, как свистели пули, оставляя на
А потом я пошел дальше. Заглядывал в амбразуры древних крепостей, из которых туповато смотрели в мое лицо жерла навеки умолкнувших орудий; закинув голову, разглядывал памятник — две высоченные мраморные колонны, на которых всего несколько лет назад восседал бронзовый американский орел, символически раскинувший свои широкие крылья над Гаваной. Бородачи накинули тому орлу на крутую бронзовую шею канат и, весело ухнув, сбросили ненавистный символ на мостовую. А колонны оставили — пускай себе стоят. Может, еще пригодятся. Около другого памятника — генералу Масео — было шумно и весело. Чуть в сторонке ребятишки играли в бейсбол, а другие запускали воздушного змея. На ступенях памятника сидели уличные фотографы. За небольшую плату они могли заснять любого, кто только пожелает, с бронзовым Масео. Но до генерала было высоко — его конь парил чуть ли не у самого неба, на десятиметровой высоте, и поэтому тех, кто пожелал сфотографироваться, фотограф ставил рядом с бронзовыми женщинами, окружившими постамент. Из-под черного покрывала раздавался звонкий щелчок фотоспуска: все в порядке! За снимком придите через два часа!
Здесь, около памятника, я познакомился с двумя девочками: Кармен и Каридой. Они, устроившись у монумента, играли в школу: Кармен была учительницей, а Карида — ученицей. Кармен диктовала, а Карида выполняла задания — чертила на небольшой грифельной доске кривые буквы и рисовала смешных пузатых человечков. Толпа человечков уже заполнила черную доску. Казалось, толкни их — и пойдут они гулять по городу, тонконогие, головастые создания. Заметив, что я наблюдаю за ними, Кармен засмеялась и что-то шепнула подружке. И та нарисовала еще одного человека — по-видимому, меня. Я был странно изогнут — голова в виде шарика с двумя точками и двумя палочками находилась в одной стороне доски, а туловище, соединенное с головой линией-шеей — в другой. Ах да, это потому, что вся центральная часть доски была занята другими забавными людьми.
Потом Карида, взмахнув белой от мела ладонью, уничтожила их всех и написала, чуть прикусив язык, свое имя: «Карида» — и, повернувшись ко мне, уверенно сказала:
— Русский… маринеро. Си?
— Си, — ответил я, — русский маринеро пескадор. Морской рыбак.
Подошел мороженщик, я купил что-то такое, очень вкусное: в бумажные стаканчики строгается лед и заливается подслащенным желтым лимонным соком. Все трое мы сидели на мраморных ступенях и высасывали из стаканчиков сок через тоненькие трубочки. Девочки быстро проглотили свои порции, а я мучился и с трубочкой и со стаканчиком. Трубочка почему-то продырявилась, и густой сок тяжелыми каплями капал на брюки. Карида, как взрослая, покачала головой, достала из рукава расшитый по краю синими и красными нитками платок и положила его на мои колени.
Затем мы катались на козе. Здесь, на площади у памятника, ребятишек катают в разукрашенных колясках, в которых впряжено по козе. У нас была длиннорогая пегая коза. Она сердито трясла бородой, недовольно мекала, но довольно быстро везла коляску вокруг памятника. Девочки ехали, а я шел рядом. Кармен и Кариде очень хотелось, чтобы я тоже прокатился, и они стали горячо просить об этом мальчишку-козовода. Узнав, что я русский, он согласился и даже сдул с сиденья пыль. Но я отказался от поездки — пожалел козу.
Было уже пора на теплоход, и девочки решили меня проводить. Они шли по бокам, а я нес грифельную доску. Мы шли молча, но молчание нас не тяготило — слова заменяли улыбки, которыми мы все время обменивались. В конце Малекона они остановились, и я понял — дальше им, наверное, нельзя: будут сердиться дома родители. Мне захотелось им что-нибудь подарить, но, кроме большого толстого карандаша, у меня ничего не было. В задумчивости я вынул из кармана пиджака тот карандаш. Он был граненый, красно-синий и такой тяжелый, что я всегда точно знал, в каком из карманов он у меня лежит. Увидев карандаш, дети протянули к нему руки и, поняв, что карандаш только один, смущенно спрятали свои грязноватые ладони за спину. Тогда, положив карандаш на парапет набережной, я ножом разрезал его посредине на две половинки. Красную взяла Карида, а спнюю — Кармен.
— Сувенир, — сказал я. — Аста ла виста, Карида. До свиданья, Кармен.
Кармен стала что-то горячо говорить Кариде, показывая на грифельную доску. Наверное, они решили отдать ее мне. Я покачал головой и протянул им руку. Карида повернулась, посмотрела кругом, а потом отломила от растущего у стенки кактуса колючую лопоухую веточку и подала ее мне:
— Сувенир… — сказала она, высасывая из пальца капельку крови. — Аста ла виста, русский.
У поворота я оглянулся. Девочки стояли и смотрели мне вслед. Потом они помахали руками и побежали домой, а я, все убыстряя шаги, пошел на теплоход. Кактус я посадил в консервную банку, насыпав в нее сухой серой земли. А банку подвесил на веревочках, ближе к иллюминатору.
Стемнело, когда мы покинули Гавану. Дул сильный ветер, качало, над городом неслись низкие рваные облака, и по ним обеспокоенно, то укорачиваясь, то удлиняясь, прорвавшись между туч, шарил луч прожектора.
На Малеконе зажглись огни; по набережной мчались автомобили. В бинокль я отыскал памятник Масео, гостиницу «Интернасиональ», возле которой жили Кармен и Карида.
Там, у ее стен, в небо смотрели зенитные орудия. И около них дежурили бойцы. Дежурили, оберегали покой гаванцев. Дежурили, чтобы жители Гаваны могли спокойно работать, отдыхать, читать в скверах газеты, слушать музыку. Чтобы ребята могли спокойно рисовать. Синим карандашом — волнистое море и красным — кривоватое, в колючих лучах солнце.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Утро начинается с песни. Вслед за категорическим предложением старпома: «Команде подъем!» — в радиодинамике раздается звонкий щелчок, и каюту наполняет мелодия песни: «Погода шумит штормовая; родная, меня не забудь, глаза поутру после сна открывая, на карте отметишь мой путь…» Это, только открыв глаза, включает магнитофон судовой радист Слава Крупицкий. Кусочек песни с полюбившимися на судне словами он выудил ночью из трескучего, ревущего и мяукающего джазами, орущего хриплыми голосами эфира. Всего несколько поэтических строк на русском языке, прорвавшихся сквозь многие тысячи миль дальнего расстояния, через кутерьму ночного эфира. Всего несколько строк. Коротеньких, но очень теплых. Наводящих на размышления о доме, о тех близких, любимых людях, которые ждут не дождутся нашего возвращения.
Я тоже открываю глаза и выглядываю в иллюминатор: Куба давно исчезла за горизонтом. Кругом одна вода. День серый: серое, как одеяло, небо, серое, взгорбившееся волнами море. Вернее, не море, а Флоридский пролив. Поднявшись в рубку, я долго вглядываюсь на карте в его изгиб. Посредине пролива нарисованы острые стрелки, повернутые наконечниками на север, — они указывают направление сильного теплого течения Гольфстрим, струи которого, зародившись в Карибском море, по большой полуокружности устремляются к Европе.