Кармические видения (сборник)
Шрифт:
– Франц, милый мой мальчик, знаешь, что я тебе скажу? Искусство этого проклятого итальянца неестественно; то есть, оно не зависит ни от обучения, ни от одаренности. Такого нельзя добиться обычным, естественным способом. И не нужно так дико смотреть на меня, мой мальчик, ибо сейчас я говорю то, что думают миллионы людей. Лучше послушай, что я тебя сейчас поведаю, и постарайся понять. Ты слышал странную историю о знаменитом Тартини? Ту самую, которую рассказывают не иначе, как шепотом. Он умер ясной субботней ночью, задушенный своим знакомым демоном, который научил его, как наделить скрипку человеческим голосом, при помощи заклинаний заключив внутри инструмента душу юной девственницы. Паганини же сделал еще больше. Чтобы наделить свою скрипку способностью издавать звуки человеческих голосов, такие, как рыдания, крики отчаяния, мольбы, любовные
Старик не закончил фразу. При виде дьявольского выражения на лице ученика, он отшатнулся назад и закрыл глаза руками.
Франц прерывисто дышал, а его взгляд напоминал Клаусу взгляд гиены. Лицо молодого человека отдавало трупной бледностью. Некоторое время он молчал и лишь хрипло дышал. Наконец, он с трудом пробормотал:
– Ты говоришь серьезно?
– Да, ибо надеюсь помочь тебе.
– Скажи… а ты и вправду веришь, что, стоит мне лишь раздобыть человеческие кишки для струн, и я смог бы соперничать с Паганини? – спросил Франц после непродолжительной паузы и опустив глаза долу.
Старый немец открыл лицо и с необычной решимостью в голосе ровно ответил:
– Для наших целей недостаточно раздобыть одни лишь человеческие внутренности. Надо, чтобы они принадлежали тому, кто любит тебя больше всех на свете, причем – бескорыстной, святою любовью. Тартини наделил скрипку жизнью девственницы; а она умерла от неразделенной любви к нему. Этот дьявольский музыкант заранее приготовил специальную трубку, при помощи которой ему удалось уловить ее последний вздох, произнесший имя возлюбленного, и только потом он перенес этот вздох в свою скрипку. Что касается Паганини, я только что рассказал тебе его историю. То, что он совершил, было сделано с согласия его жертвы, которую он лишил жизни, дабы завладеть ее внутренностями.
– О, и это ради могущества звучания человеческого голоса! – переведя дыхание, продолжал старик. – Что может сравниться с красноречием, с магическим обаянием человеческого голоса?! Неужели ты думаешь, бедный мой мальчик, что я не научил бы тебя этому великому, решающему секрету, если бы он не швырнул тебя прямо в лапы… в лапы того, кого нельзя по ночам называть по имени? – прибавил он, внезапно охваченный суевериями своей молодости.
Франц не отвечал; и когда в комнатушке воцарилась зловещая тишина, он поднялся, снял со стены скрипку и, одним мощным движением, оборвав на ней струны, разорвал их и швырнул в огонь.
Сэмюэль пронзительно закричал от ужаса. Струны шипели на раскаленных углях и извивались среди обгорелых поленьев, словно живые змеи.
– Клянусь именем фессалийских колдуний и черными искусствами Цирцеи! – воскликнул он, и на губах его появилась пена, а глаза загорелись, как угли. – Клянусь всеми фуриями Ада и самого Плутоса. Клянусь в твоем присутствии, о, Сэмюэль, мой учитель и наставник, что я больше никогда не возьму в руки скрипку до тех пор, пока не натяну на нее четыре струны из сухожилий человека. И пусть я проклят во веки веков, если я это сделаю! – С этими словами он, издав приглушенное рыдание, напоминающее похоронный плач, без чувств повалился на пол. Сэмюэль поднял его на руки, как ребенка, и отнес в кровать. Потом он вышел из дома в поисках врача.
4
Через несколько дней после этой печальной сцены, Франц все еще жестоко болел, находясь почти при смерти. Врач объяснял состояние молодого человека тяжелым воспалением мозга и добавил, что можно опасаться самого худшего. Долгие девять дней больной пребывал в горячке; и Клаус, денно и нощно ухаживающий за ним, как самая нежная мать, постоянно был в ужасе, ибо считал, что случившееся с юношей – дело его рук. Ибо с первого дня их знакомства старый учитель, из-за диких галлюцинаций и фантазий своего ученика, сумел проникнуть в самые темные уголки его причудливой, суеверной, хладнокровной, и в то же время – страстной – натуры; и он трепетал от того, что, наконец, обнаружил. Ибо он познал то, что ему не удалось постичь прежде: Франц, какой он был в реальности, оказался совсем не таким, как выглядел для поверхностных наблюдателей. Для молодого человека музыка была жизнью, а лесть – воздухом, которым он дышал, и без этого его жизнь превращалась в тяжелую ношу; ибо свое существование Стенио черпал только из струн своей скрипки; а аплодисменты людей и даже богов были необходимы для поддержания его жизни. Старый профессор отчетливо осознал, что видел перед собою гениальную, артистическую, земную душу с ее совершенно невидимым божественным двойником; он видел перед собою сына Муз, мечтательного и поэтического, но полностью лишенного сердца. Когда Клаус слушал бредовые и бессвязные фантазии ученика, он чувствовал себя так, будто впервые за свою долгую жизнь изучает какой-то дивный край, где еще не ступала нога человека, что он наблюдает за человеческим существом, явившимся к нему не из этого мира, а с какой-то другой планеты. И, понимая все это, он дрожал от ужаса. И даже несколько раз он спрашивал себя, стоит ли проявлять доброту к этому «мальчику», и не лучше ли просто дать ему умереть, так и не приходя в сознание?
Однако он настолько обожал своего ученика, что не смог долго вынашивать подобные мысли. Франц зачаровал его своей воистину артистической натурой, и теперь старый Клаус ощущал, словно их жизни неразрывно связаны друг с другом. Потому это чувство и стало откровением для старика; так что он решил спасти Франца, даже ценою своей старой, и, как он считал, уже никчемной жизни.
Самый страшный кризис пришелся на седьмой день болезни. Целые сутки больной не смыкал глаз, и ни на секунду не успокаивался; все это время он постоянно бредил. Его видения были удивительными, и каждую минуту он описывал их. Из полумрака темной тесной комнаты медленно выплывала нескончаемая процессия фантастических призрачных силуэтов, и Франц громко приветствовал каждый по имени, как старинных знакомых. Он считал себя Прометеем, привязанным к скале четырьмя крепкими веревками, сделанными из человеческих внутренностей. Черные непроницаемые воды Стикса с грохотом ударялись о подножие скалы в Кавказских горах… Эти воды покинули Аркадию и теперь пытались сокрушить скалу, на которой он страдал.
– Старик, разве ты не знаешь, как называется скала Прометея? – ревел он прямо в ухо своего любящего отца. – Тогда слушай… она называется… она называется Сэмюэль Клаус…
– Да, да… – безутешным голосом шептал старый немец. – И это я убил его, в поисках утешения. – Известие о Паганини вызвали у него такие яркие фантазии! О, бедный, несчастный мальчик!
– Ха-ха-ха-ха! – больной разразился громким, безудержным смехом. – И это говоришь ты, несчастный старик?.. Так, так, как бы то ни было, твое искусство ничтожно! Оно стало бы великолепным только тогда, когда ты играл бы на прекрасной кремоновской скрипке!..
Клаус вздрагивал, но молчал. Он только склонялся над несчастным одержимым и целовал его в бровь, нежно и ласково, как целует любящая мать, а затем на некоторое время покидал комнату больного, чтобы немного отдохнуть в своей мансарде. Когда он возвращался, бред Франца принимал иную форму. Молодой человек пел, пытаясь подражать звукам скрипки.
С наступлением вечера того же дня горячка больного стала ужасающей. Он видел огненных духов, хватающихся за его скрипку. Их руки, как у скелета, каждый палец которых заканчивался устрашающими когтями, манили к себе старого Сэмюэля… Они протягивались к старому учителю, окружали его со всех сторон, готовясь растерзать его… его, «единственного человека на свете, который любит меня бескорыстной, святою любовью и… и чьи внутренности могли бы оказаться очень кстати!» – продолжал он шептать со сверкающим взором и демоническим смехом…
Однако на следующее утро лихорадка прекратилась, и к концу девятого дня Стенио встал с постели, еще не придя в себя после болезни, и не подозревая, что он позволил Клаусу прочитать его потаенную мысль. Нет; знал ли он об этой ужасной идее, как принести в жертву своего старого учителя ради тщеславия, никогда не покидавшего его разум? Едва ли. Единственным следствием его роковой болезни было то, что по причине его клятвы, его артистическая страсть не смогла найти выхода, зато пробудилась другая страсть, которая, вероятно, и предоставила пищу его тщеславию и ненасытному воображению. Очертя голову, он бросился изучать оккультные искусства, алхимию и черную магию. И, занимаясь магией, молодому мечтателю удалось приглушить голос своего страстного желания к навеки утраченной скрипке. Во всяком случае, он так думал.