Карнавал страха
Шрифт:
– Мы слышали тебя, мы согласны, – хором отозвалась толпа. И снова застучали стулья, собравшиеся усаживались на свои места.
Кукольник покинул свою узкую темную нишу, ступив на узкую лестницу, и вскоре появился в зале, где снова раздался его громовой каркающий голос:
– Случай этот весьма необычен, нео бычным будет и суд. Так как обвиняемая теперь известна каждому в этом городе, то мы не станем назначать ей адвоката, она будет представлять себя сама. Также не будет юриста и у обвинителей, добав лю я, обвинение представляю сегодня я сам. А потому мы выслушаем сейчас со бравшихся
По толпе прошелся шорох, эхом добежавший до мрачных фресок на стенах. Шум почти умер, когда какая-то женщина на первом ряду громко вздохнула, и все снова начали переговариваться.
Кукольник снял с головы капюшон. Хотя его изуродованное тело все еще скрывал черный шерстяной плащ, он решил открыть лицо, и дневной свет тут же ударил ему в глаза.
У него был устрашающий вид. Голова, вдвое больше чем нужно, была покрыта ожогами и полусгоревшими волосами. Пламя повредило всю левую часть лица. Кожа была совершенно черной в красных прожилках, в нескольких местах она была сожжена полностью, так что обнажились белые кости, а глаз был лишен века. Правая часть рта тоже отсутствовала. Но там, где кожа была красной и блестящей, и виднелись другие, более старые раны. Второй глаз, в отличие от своего неподвижного собрата, был здоровым и зорко вглядывался в толпу и слепую, привязанную к креслу.
Подняв руку, больше походившую на руку скелета, Кукольник опустил капюшон, и в наступившей тишине раздался его сухой голос:
– Вы все знаете, что и до пожара я редко открывал свое лицо, редко показывал его кому-нибудь, но сегодня я решился на это. Те, кто хотят посмеяться надо мной, смейтесь. Остальные…, остальные, посмотрите на меня как на символ зла, которое совершила эта женщина.
Кукольник начал прохаживаться по залу, припадая на одну ногу. Он снова заговорил, голос его стал тише, и многим пришлось податься вперед и приложить руки к ушам, чтобы слышать его речь.
– Она вломилась в мой дом на Карнавале. Она что-то искала в нем. И я знаю что! Я застал ее там и, вместо того чтобы судить, я отпустил ее. За мою доброту она отплатила тем, что устроила заговор, тем, что подняла против меня восстание, сожгла арену, выгнала вон горожан, честно уплативших за посещение Карнавала, и уничтожила мой дом.
Он сделал паузу, стоя перед слепой, заключенной в ящик кресла, положил ей на плечо костлявую руку и сказал:
– Я солгал, моя дорогая?
Мария молчала, глаза у нее были закрыты, а губы спокойно сложены.
Кукольник схватил кресло за спинку и яростно затряс его, крича:
– Я солгал? Солгал?
– Нет, – просто ответила Мария.
Кукольник отошел от нее, сделал несколько широких шагов по залу, вдруг остановившись на помосте в центре зала, воздел руки и страстно закричал:
– Я настоящее воплощение того, что совершила с нами эта ведьма! Она убила наших лучших сыновей. – Кукольник резко ткнул пальцем в толпу. – Слышите, мадам Феррон, это она направляла стрелу, сразившую вашего сына Филиппа. Слышите, мсье Гейз! Слепая жонглерша руководила теми, кто поливал кипящей водой вашего Франсуа! – Голос его
Кукольник повернулся спиной к залу, толпа в ярости бушевала, но он продолжил речь, сопровождая каждый шаг короткой, но веской фразой.
– Все вы, кто потерял своих любимых на этой войне, посмотрите на меня! И вы поймете, какое зло причинила нам эта женщина. Пусть мое изуродованное лицо напомнит вам, что за страдания она принесла каждому из нас, и скажет о том, что за душа скрывается за этим красивым лицом с невидящими глазами.
Люди в бешенстве кричали, требуя казни слепой жонглерши, пока Кукольник прошелся несколько раз по центральному проходу зала и снова остановился у кресла Марии.
– Но для того чтобы лучше понять происшедшее, мы все должны вспомнить, что совсем недавно, буквально неделю назад, она была другом нашего правосудия. Должны мы вспомнить и о том, кем она была раньше, до того, как стала уродом, слепой Марией, жонглершей Карнавала Л'Мораи. Это была обычная горожанка, разбившая сердца множества парней в городе, красавица, молодая женщина, которую любили, которой все мы доверяли. Но больше всех ее любил собственный отец – Фрэнк Мартинки, сапожник.
Имя эхом пробежало по залу и замерло в ушах Марии, заключенной в свой ящик. Имя всколыхнуло ее, вспышкой осветив забытый и темный уголок памяти.
– Нет, не сейчас, – прошептала она себе, пугаясь слезы, которая готова была скатиться из невидящего глаза по нежной щеке. – Не сейчас.
А голос Кукольника, будто проникнув в ее мысли, продолжал греметь:
– Тогда ее звали не Марией. Ее имя было Иветта…
И образы закрутились в голове молодой женщины, это были воспоминания о том времени, когда она могла видеть. Времени до того, что она называла Чумой. И с легким стоном боли и страха Мария перестала сопротивляться вихрю памяти. Дверь в прошлое распахнулась, а слеза скатилась по щеке.
Иветте было около восемнадцати, когда холодным осенним утром она сидела рядом со своим отцом на пороге их дома. Несмотря на то что пронзительный ветер шарил по улице, в их дворе было тепло от последних лучей солнца, напоминавших о жарком лете. Деревянное кресло отца скрипнуло.
– Почему ты сегодня работаешь, отец? – спросила она, убирая за ухо прядь прекрасных черных волос. День был прекрасен, по ярко-синему небу бежали редкие барашки белых облачков.
Отец не поднял глаз от толстого куска кожи, который держал в руках. Он выкраивал подошву острым ножом и сейчас был слишком занят, чтобы отвечать на вопросы дочери. Тоненькая сладкая струйка дыма тянулась к небу от его трубки.
Карие глаза Иветты не отрываясь смотрели ему в лицо, на темные усы, морщинистую кожу, проницательные и добрые глаза. Одернув нарядное платье, она встала и тронула его худое колено.
– Ответь мне, папа.
Он на минуту оторвался от работы, пригладил седеющие продымленные волосы и ответил: