Карнавал судеб
Шрифт:
— Привет, — произнес он, обращаясь к ее лицу, представляющему собой белую маску из бинтов. — Меня зовут Питер Мэйнвэринг. Я здесь для того, чтобы помочь вам.
Ее синие глаза в испуге расширились.
— Все в порядке, — мягко произнес он. — Я ваш друг и обещаю не оставлять вас. А теперь отдохните.
Он просидел возле нее, держа за руку, пока она снова не заснула. Но он все не уходил, глубоко проникнутый состраданием.
Как психиатр он приучил себя держаться от своих пациентов на определенной дистанции — и физически, и эмоционально. Но с того момента, как он взял ее за руку,
Знала ли она, где находится? Наверное, нет. Как же это должно быть ужасно: боль, незнакомая обстановка, медперсонал, тараторящий по-французски и по-немецки…
Была ли у нее семья? Друзья, которым необходимо дать знать о происшедшем?
Питеру страстно хотелось помочь ей, но полное отсутствие информации обезоруживало его. Вся эта клиника кишела фальшивыми Смитами, Джонсами и Браунами. В ее паспорте значилась фамилия Джонсон. Еще он почерпнул оттуда, что она родилась в Чикаго. Сколько Джонсонов может быть в Чикаго, Питер даже и не пробовал подсчитать…
Когда она проснулась на следующий день, еще более настороженная, чем накануне, Питер уже был рядом — с бумагой и ручкой.
— Я знаю, что пока вы не можете говорить, так что даже не пытайтесь. Но если есть кто-то, кому вы хотели бы сообщить о себе…
В ответ ее сотряс приступ сильнейшей дрожи. Ее рот, превратившийся в зияющее отверстие, силился что-то произнести, и это «что-то» было явным «нет!!»
Питер не стал настаивать:
— Ну ладно, это неважно. Вместо них здесь буду я.
Через некоторое время, когда она уже смогла сидеть на кровати, Питер снова пришел к ней с бумагой и ручкой.
— Чего бы вам сейчас хотелось? — спросил он участливо.
Она долго сидела неподвижно, уставившись на чистый лист, а потом вывела на нем дрожащей рукой: Я ХОЧУ УМЕРЕТЬ.
— Никогда! — коротко отрезал Питер. — Этого я не допущу. Во-первых, мы собираемся привести вас в порядок — доктор Фрэнкл и я. Во-вторых, мне необходимо ваше общество. Видите ли, у меня здесь почти нет возможности говорить на английском.
После этого случая, однако, он формулировал свои вопросы более осторожно:
— Может быть, вам что-нибудь принести? Книги? Пластинки? Например, Боб Дилан смог бы поднять вам настроение? Или Синатра? Вы любите джаз? Есть великолепная новая запись Эллы Фитцджеральд…
Синие глаза наполнились слезами, и он понял, что выиграл очко.
В тот же день он поехал в Лозанну и вернулся с дюжиной музыкальных альбомов. Ей больше нравились певицы — Элла, Сара Вог, Ника Симон — и она слушала их в своей комнате поздними вечерами. Иногда Питер по характеру музыки пытался определить ее настроение, стоя за дверью с другой стороны.
Он проводил с ней каждый вечер около часа — с пяти до шести, за исключением тех дней, когда ей делали операции — тридцать семь в общей сложности. Ее способность терпеть физическую боль потрясала его, ведь все говорило о том, что она испытывала мучительнейшие боли. Иногда, вцепившись в простыни, она металась по кровати как загнанное животное. Все ее существо будто кричало лишь одно: «Я ХОЧУ УМЕРЕТЬ!»
В первые месяцы, когда ее связки еще не пришли в норму, Питер читал ей вслух — короткие новеллы, стихи, юмористические рассказы, детективы с участием Эркюля Пуаро, в которых он сам исполнял все роли.
Но чаще он просто садился рядом и болтал, перескакивая с одного, кажущегося безобидным, монолога на другой, затрагивая при этом самые разнообразные темы. Но в этой бессистемности и состоял его метод. Питер, словно рыболов, закидывал удочку и ждал, на какую же наживку клюнет его добыча.
Его стратегия заключалась в том, чтобы пробудить в ней хоть искру любопытства и оставить его неудовлетворенным до следующей встречи. Если заинтересованность сохранялась в течение последующих двадцати четырех часов, можно было считать, что за сутки он одержал пусть маленькую, но победу. Бейсбол, моды, эскалация войны во Вьетнаме — какая бы тема ни поддерживала в ней хоть слабый интерес к жизни, текущей за стенами «Маривала», — все пускалось им в ход, потому что давало надежду.
Вскоре он обнаружил, что больше всего ее заинтриговывают разговоры о нем самом. И в этом, в сущности, не было ничего странного: ведь именно он был единственной ниточкой, связывавшей ее с внешним миром. И Питер пользовался этим без зазрения совести, развлекая ее анекдотами об эксцентричности своего отца, выдумывая разные небылицы из собственного детства, проведенного в Англии, рассказывая об учебе в Кембридже, о годах, проведенных на государственной службе.
Подобные личные откровения выходили далеко за рамки профессиональных принципов Питера, но ему было наплевать на это. Раз что-то срабатывало — значит, так тому и быть. Он заботился только о том, чтобы не умирала надежда.
— Надеюсь, я не слишком вам надоедаю, — говорил он при этом.
Ее веки вздрагивали в немом ответе: «Нет, нет!»
— Доктор Фрэнкл удовлетворен полученными результатами, — заявил он после четвертого цикла операций. — На днях вами займется отоларинголог, чтобы заново научить вас говорить.
Померещилось ли ему, что ее глаза улыбаются? Неужели это сообщение доставило ей радость, несмотря на постоянную боль, которую она испытывала? Питер решил, что понял ее правильно…
А через несколько недель она попыталась утопиться, но ее спасла та самая Кимберли Вест — бесстрашная американская девчонка…
После того случая прошло два года и много операций.
За это время она научилась доверять Питеру, который, по ее собственному утверждению, знал о ней больше, чем она сама. Его ошеломляли свойства ее памяти: она могла вспомнить самые незначительные события — что говорили люди, во что они были одеты; могла описать место и время какого-то действия, картину, висевшую на стене, — и все в мельчайших и точных подробностях. Из нее бы вышел идеальный свидетель…
Но во всем, что касалось главной трагедии ее жизни, мозг этой женщины по-прежнему представлял собой tabula rasa— чистый лист бумаги. Она страдала посттравматической амнезией, и события того ужасного дня (а скорее, ночи) оставались для нее такой же загадкой, как и для ее лечащих врачей.