Карнавальная месса
Шрифт:
— Ну, если вы, учитель и обладатель трансферта, считаете, что это нужно для нашего Равновесия… — он так раскатил «р», что ясно было: буква эта прописная.
— Что именно я считаю — мое личное дело.
И верно, во мне копошилась не одна подспудная мысль. Нет, не о нас с Иолой. Просто обвиняемый традиционно получает слово, а мой процесс будет очень гласным и очень широковещательным. Если я верно понимаю моих учеников и им подобных, они руками-ногами ухватятся за такой повод легализовать и освятить супружеские отношения второго рода. Но мыслей этих я не муссировал, прятал от греха подальше: больно много нынче развелось телепатчиков.
— Необходимо особенно большое помещение, — поддакивал мне вслух Джозиен. — Строить, когда можно просто снять, нерентабельно — суды
— Судьи по грудь в воде, одни парики торчат над поверхностью и мантии вздуваются пузырем, — с готовностью подхватил я. — Публика плавает, как рыбки в аквариуме, — абсолютно нагишом. Во исполнение приговора подсудимого тут же топят, как котенка в помойной лохани…
— Топить вас никто не собирается, мораторий же. Мы вообще приговариваем самое большее к бессрочному изгнанию… Концертные залы — камерные. Галерея живописи — узка, скульптуры — заставлена и резонанс там…
— Вокзал, где монгольские флаеры, — подсказал я. — Там даже ряды кресел в залах ожидания имеются.
— Решено. Теперь вот что. Тюрьму тоже нельзя соорудить так скоро, как вам хочется.
— Мера пресечения — подписка о невыезде. Домашний арест, — взялся я перечислять юридические формулировки, что застряли в моей ученой голове.
— Нельзя вам общаться с Иолой, а не выдержите ведь. Ни как со свидетелем обвинения, ни как с истицей, ни как с… невестой, что ли.
— Прелесть. Очень вам благодарен. Тогда вместо оков или цепей свяжите мне руки шелковой лентой или, как в испанской балладе, «тяжелой косой волос смоляных». Хотя нет, ведь моя нареченная стрижена и светловолоса.
— Отправим вас в госпиталь, там палаты одноместные и со всеми удобствами, — решил он. — Поставим караул у двери, чтоб по-взаправдашнему. Оттуда и до аэропорта рукой подать.
— И водоем совсем рядом, — почему-то добавил я.
Итак, сразу же после беседы меня упекли в кутузку, у двери стали двое сопляков с крикетными молотками на плече, а Джозиен отправился оповещать «центристов» и простую публику. Он вечно за других отдувался.
Прокопались мои сотоварищи по меньшей мере неделю, что было мне весьма тягостно: свиданки не допускались, кормили сытно, делать было решительно нечего, к тому же бездельные врачи (из неудавшихся Странников и школяров-практикантов) с такой силой штурмовали мой номер, что крокетных молотков не хватало. Пришлось призвать еще двоих ребят постарше с учебными мелкокалиберками. Однако один эскулап просунул-таки под дверь записку со столбцами записей — результаты каких-то своих анализов.
По истечении этого срока за мною пришли.
Сразу было видать, что все они как следует подковались в историческом плане, и можно было не ждать совсем уж трехгрошовой оперы. На меня нацепили ручные и ножные кандалы из моего любимого супердюраля — легкие и звонкие — и окружили плотным каре из толстенных копий с бутафорскими лошадиными хвостами у острия шириной в добрую лопату. Стражники из «среднего класса», то есть лет семнадцати на круг, отпихивали столпившийся народ тупыми концами своего оружия, при чем стройность каре всякий раз нарушалась, и ругались нарочито сиплым басом. (Я все гадал по дороге, сколько же порций мороженого они стрескали для достижения такого эффекта.) Зрители рыдали в голос, посылали мне воздушные поцелуи и забрасывали букетами. Кое-что осело на забралах моего конвоя. К слову, наряжены они были: двое передних угловых — самураями, двое задних — тевтонскими рыцарями с плюмажем на головном горшке, а прочие — конквистадорами с картины Веласкеса «Сдача Бреды».
Меня ввели в двери главного ангара, проволокли мимо ряда сдутых воздушных шаров (последнее потому, что я вертел головой и оборачивался на разноцветные оболочки и разноцветные гондолы). Затем шествие свернуло в зал ожидания.
Здесь уже все было о-кей: три расшитых золотом вольтеровских кресла для судей, за загородкой — моя скамья, алая бархатная с помпонами, барьер для истицы и свидетелей, и — зал, битком набитый школьниками, послешкольниками,
А вот что у меня имеется и подкожная цель, о которой никто, даже я, не просвещен, это другое дело.
Итак, я сложил шпаргалину пополам и сунул в карман широких штанин дубликатом моего бесценного достоинства, по дороге зацепив за ту врачебную цидулку. Нечто заставило меня сохранить ее, а сохранивши — посмотреть в нее внимательней.
— Встали быстренько, суд идет! — возгласила молоденькая секретарша, своим черно-белым нарядом похожая на пингвиненка. По ухваткам я узнал ту самую нянюшку, которая выгуливала молодняк в день моего пришествия.
Вся троица юристов были мои старые знакомые. Судья — философ и поэт Саттар. Прокурор, Ким Хван, слыл человеком строгого и почти жестокого нрава: рассердившись на какое-то выдающееся озорство своего годовалого щенка-мастифа, схватил его одной левой за загривок, хорошенько встряхнул и уронил на пол уже прямо шелковую псину. Хозяина тогда выслали из республики аж на год, естественно, вместе с жертвой его воспитания. Вся Охрида говорила тогда, что за слом собачьей индивидуальности это еще немного. Адвокатом был самый молодой из троих. Его сегодняшняя функция комически совпадала с прозвищем: Дон Авокадо. И хотя он заработал последнее исключительно из-за любви к известному субтропическому плоду, маслянистому, как его волосы, и размером в тарелку, для моей защиты он был тоже как нельзя более приспособлен: ибо слыл хитрецом, был по-иезуитски изворотлив на диспутах и снисходителен в быту, а главное — как бульдог вцеплялся в свою главную цель и уже ее не упускал.
Все пошло своим чередом: Иолу привели к присяге и допросили («Правду, только правду и ничего, кроме правды, но если вам как женщине будет невозможно соблюсти — хоть предупредите. Любовная война — дело святое», — было написано на всех трех физиономиях.) Потом выступал Шейн, выгораживая меня. Прокурор упирал на то, что я злоупотребил своим профессиональным даром и конфессиональной лояльностью (это по вопросу об экстрасенсорике и чернокнижии), желая совратить потерпевшую на заключение брака и навязав ей его узы принудительно. Адвокат парировал: Джошуа не мог предвидеть ни результатов эксперимента, ни того, что этот эксперимент повергнет его в состояние, грубо говоря, половой тряпки. (А я-то до сей поры полагал, что насилие совершается в состоянии сугубого физического подъема.) Прокурор: Та-акой ас, как обвиняемый, должен мочь контролировать свои сны и не тащить в них любого, кто под руку подвернется. Авокадо: но ведь силки были расставлены именно на ту самую особу, а не на кого пришлось. Любой эксперимент чреват риском. Но если Джошуа пошел на колдовство из благих побуждений (да — плюс, нет — минус), если он пожелал спасти свою любимую из беспокойства (плюсик), а не из одной похоти, каковая тоже имелась в вытесненном состоянии (минусик), если потом связь причин и следствий неуклонно вела его от нарушения к нарушению, следует ли винить его или эту каузальную цепочку? Вообще, судьба то или рок, а рок — гибельный или благой?