Карповы эпопеи
Шрифт:
— А народу сколько? Надо ж и с картошкой стушить, и сжарить. Кто как любит. — И вдруг вскипает, кричит сердито: — Да ну, отрежь же, кому сказано! Выкобенивается тут!..
— Вот пристала, — кряхтит Карпов и отрезает. — Ну, все? Или еще?
Заглянула Ульяна в кастрюлю, встряхнула.
— Мало. Вот ишо от шеи отрежь. — Она вцепилась пятерней в болтавшийся кусок и не выпустила его, пока Карпов не отрезал.
— Пристала как банный лист. Сама и режь, сколько надо.
— У тебя ножик вострый...
Скулит, канючит запертый в конуре кобель, скребет лапами припертую тяжелым камнем затворку: слышит запах
— Пущай и он попробует свежатинки.
— Ему полагается, — одобрил Неботов. — Сторож.
— Да то сторож такой... — махнул Карпов на конуру И сделал это скорее из предрассудка — не сглазить бы. — Вот у меня до войны был кобель — так это да. Ото Буян — так Буян! — Карпов всем своим собакам давал одно имя — Буян. —Ростом был с теленка, а злющий, как зверь, лютый. Таких я больше и не видел. А принес я его маленьким кутеночком, вот такусеньким, в рукаве. Сам выбрал: в роте у него нёбо было черное, как сажа, — рассказывал Карпова, сделав короткий перекур. — А окромя того, я его под железные ночвы сажал и колотил палкой — чтобы злым рос. Ну, и вырос!
— Помню я того кобеля. Я парубковал тогда, ходил на вашу улицу, женихался. Идешь, бывало, мимо и думаешь: Господи, пронеси... Не дай бог, сорвется с цепи.
— Что ты! — Карпов доволен, что люди помнят его собаку, оживляется. — Злой — не приведи бог! Никого не признавал — ни своих, ни чужих. Даже на меня все время смотрел исподлобья. Погладить по шерстке и не думай: отхватит руку. Во, гляди. — Карпов оголил до локтя одну руку, потом другую. Руки были усеяны белыми зажившими ранками, похожими на оспинки. — Это все следы его клыков. Отвяжется, бывало, цепь перетрет или ошейник порвет, станешь привязывать, — не дается, и близко не подпускает, хоть ты што. А привязать надо, вот и подступаешь к нему разными хитрыми путями. А рази его нерехитришь? Все равно укусит.
— А куда он делся? — поинтересовался Неботов. Карпов горько усмехнулся:
— От водки помер. — И пояснил: — Ульяна сгубила. Ото ж была в бутыли наливка из вышнику. Наливку выпили, а в вышник самогону наливали — закрашивали. Самогон тоже выпили. Ну, а бутыль так и стоит. А когда новый вышник поспел, бутыль понадобилась. Ульяна и выбросила усе из бутыли вон туда, — указал за конуру. — А тот дурак, Буян, возьми да и съешь этот вышник. Понравился он ему, чи шо. И опьянел. Прихожу с работы, а он — ну, как пьяный ото, — ходит, качается падает. Упадет, поднимется — гав! и опять упадет. А детвора и Ульяна, как маленькая, стоят и смеются, животы надрывають: Буян пьяный! Ну и я, как дурак, тоже смеюсь. А потом, гляжу, упал Буян и не поднимается, хырчить. Дужа плохо ему, видать, сделалось. Вырвать бы ему. А как? Не человек, пальцы в рот не заложит. Вижу такое дело и думаю: Эээ, да тут не до смеху, надо собаку спасать! Воды ему в рот налил, таскаю за цепь — ниче не помогает. Хырчить, и все. Так и сдох. — Карпов помолчал, склонив голову, добавил: — Жалко. Но Ульяне досталось, ох досталось!
— Да, — протянул Неботов задумчиво. — Интересно. Это ж, смотри: никакая животная не выдерживает той гадости, что человек потребляеть. Чи там водка, чи табак. Вот же пишуть, что лошадь от одной папиросы дохнет. А человек пачку выкурит, и хоть бы што. А этой водки — есть по поллитру зараз выпивають.
— Что ты! — возразил Карпова. — Вон Иван Гладкий, печник, литру, не отрываясь, выдует, рукавом закусит и только тогда начинает плитку класть. А ты — поллитру!
— Иван Гладкий — да, тот — да, тот такой, — закивал Неботов, еще больше поражаясь человеческим возможностям.
Поговорили и снова за работу: режут, кромсают, рубят — быстро, четко, умело.
Через час-полтора все закончено. Только рыжее пятно стынет на снегу, да клочки кудреватого серого пепла от сгоревшей соломы гоняет ветер по двору Но и эти следы Неботов старательно уничтожает, ходит с лопатой, засыпает чистым снегом, притаптывает ногами. Вышла Ульяна — раскрасневшаяся от плиты, возбужденная от работы, приглашает.
— Ну, мужики, умывайтесь да ходите обедать. Упорались, бедные.
Неботов воткнул в сугроб лопату, осмотрел руки.
— Да че там... Дома умоюсь.
— Ну вот ишо!
— Умоюсь и приду, — пояснил он.
— Катерину не забудь позвать.
Умываться я тоже побежал домой. Ульяна прокричала вслед:
— Павловну кличь на свежатину!
— Ладно.
Мать сидела дома одна, грустная, чем-то обиженная.
— Был кабан, и нет кабана,— весело объявил я. Она будто не услышала, молчала. Потом все же спросила:
— Сало хорошее?
— Оо! Вот такое, — я растопырил пальцы, показал, какое толстое сало, — на свежатину приглашали.
— Иди, чего ж. Заробил.
— Тебя тоже приглашали.
— А че я там не видала? Когда нужна была — приглашали, а теперь забыли, не нужна стала.
— Так не забыли ж...
— Кишки кто разматывал? Марья?
— Она.
— Ну та умеет, — смягчилась мать. — Она еще девчонкой, бывало, всегда со мной возилась, помогала. Та умеет.
Наверное, догадавшись о настроении матери, Ульяна прибежала сама.
— Ну, ходи, кума, свежатины отведаешь.
— С какими глазами я пойду? — напустилась на нее мать. — Как работать — так нема, а за стол — явилась? Или мои руки уже ни к чему не способные?
— Да тю на тебя! Да чи там нема кому работать. Полная хата народу, а нам теперь только гулять. Ходи, ходи, а то ж ждуть, проголодались.
— Ладно, приду.
Застолье у Карпова шумит. Мясо жареное, мясо тушеное, мясо вареное, с картошкой, без картошки, жирное, постное. Кровь, поджаренная на сале. Тарелки с огурцами, с помидорами. А Ульяна все хлопочет, все что-то подносит, раздвигает на столе посуду, ставит да ставит. Карпов ходит вокруг стола, наливает в граненые стопки самогона из графина. Себе — в последнюю очередь, столько же, сколько и всем, — по самые краешки.
— Ну, будя, угомонитесь, а то есть хочется.
— Чокаться не будем, — дужа полные налил.
— Ладно, так выпьем. Будьте здоровы!
Выпили по одной — притихли, принялись за еду. Хрустят огурцы; опустошаются чашки с мясом. Выпили по другой — заговорили, зашумели.
— Кузьмич, — обращается ко мне Неботов, — вот ты скажи, кому оно вред от того, что вот Карп Романович кабана заколол, и у него теперь есть мясо и сало, и он, так бы сказать, сыт, пьян и нос в табаке? И от того, что он лишнее завтра повезеть на базар и продаст там по той цене, какую установят ему, — кому хуже? Я так думаю, ото оно не вредительство, случаем, было, когда запретили худобу держать? А?