Картахена
Шрифт:
Оказалось, что он хорош в искусстве раскрашивать себе физиономию. Я сам едва его узнал, встретив в гостиничном баре, а ведь я видел его еще мальчишкой, гордо восседавшим на пегой лошади, – мы с ним почти однолетки, между прочим. Так что, увидев седого землистого старика, сидящего с рюмкой граппы, я мог принять его за кого угодно, только не за костлявого мелкого задиру, которого я отлупил однажды на деревенских танцах. Году этак в семьдесят шестом.
Садовник
В тот день я даже не заметил, как добрался до Траяно. апрельский дождь был не слишком
Я не спросил у Петры, где теперь ее брат, но готов был встретиться с ним на его территории. Ему должно быть лет двадцать семь, если верить его сестре, он парень крепкий и привычный к портовым дракам. Я знал, что процедурная сестра дежурит до полудня, и был уверен, что увижу только брата или вообще никого.
Спустившись в деревню, я миновал недавно отреставрированную церковь и невольно подумал о ней словами Паолы: с одной стороны стена церкви облицована зеленым мрамором, полукруглый портал украшен фронтоном с розеткой, и так далее. Она с ума сходила по всем этим порталам, купелям и розеткам. Заметив священника, стоявшего в дверях церкви, я о нем подумал словами Паолы: деревенский padre, сложенные руки, острый подбородок, человек с винноцветными волосами, очень хитрый, погляди только на эти птичьи глаза, идущие вниз от переносицы!
У дома Понте не было никакой ограды, ее заменяла живая изгородь из плотно сросшихся кустов терновника, за ними виднелись пара яблонь и запущенный розарий, а дальше белела стена небольшого дома со скошенной крышей.
Калитка держалась на двух вкопанных в землю столбах – не калитка, а так, видимость одна. Я толкнул ее и направился к дому, разглядывая розовые кусты, занимавшие добрую четверть сада. Тайник мог быть где угодно: под камнями на заднем дворе, как сказала Петра, или в дупле, или в самой гуще розовых кустов. Хорошо бы застать здесь ее брата, чтобы не тратить время на поиски. На крыльце дома мелькнула тень, дверь стукнула, и я невольно сделал шаг назад.
– Господи, Бри!
Это была женщина – белолицая, с высоко поднятыми светлыми волосами, заколотыми гребнем. Она сбежала по ступенькам крыльца и направилась ко мне, в руках у нее были ножницы для стрижки кустов. Зампа стоял на садовой дорожке, опустив голову и слегка показывая зубы, это означало, что он сторожит хозяина, хотя с виду безмятежен.
– Соседка принесла еду, она там, в доме. – Женщина подошла поближе. – Зачем ты пришел, мой мальчик? Не можешь успокоиться? О, я знаю.
Я молчал, чувствуя, как пальцы наливаются знакомой тяжестью. За все время, что провел в «Бриатико», у меня еще не было ни одного приступа, нет, был один, с непривычки, когда весь вечер пришлось стучать по клавишам.
– Ты так похудел. – Она качала головой, как фарфоровый китаец, от плеча к плечу.
Глаза у нее были чистого синего цвета, такой цвет в моей коробке с красками назывался персидской синью и закончился одним из первых. Глаза были хороши, но их портило беспокойное движение зрачков.
– Скоро ты станешь свободным, – сказал она, – я тебе помогу. А пока этот день не наступит, я не стану чесать волосы и стричь ногти. Честное благородное слово.
– Я попозже зайду, – сказал я, спрятав опухшие кулаки за спину.
Странное чувство испытываешь, когда тебя принимают за кого-то другого. Женщина пожала плечами и вернулась на крыльцо, заметив перед этим, что мой отец, который работал на днях в саду, разбросал все камни на заднем дворе, да так и оставил в беспорядке. Так что собрать их предстоит мне, потому что от сестры нет никакого толку. Одни разбрасывают, другие собирают, сказала она напоследок. На это мне ответить было нечего.
Без разума я обречен на бред, В моих словах и мыслях связи нет.Я свистнул пса и пошел, почти побежал к калитке. Мне казалось, что мой уход расстроил хозяйку и что она смотрит мне в спину, но, обернувшись, я увидел, что на крыльце никого нет.
Мать Петры могла бы сойти за англичанку, думал я, возвращаясь ни с чем в богадельню, в ней нет ничего южного, местного – ни мелких черт, ни порывистых движений, ни шелковичных теней под глазами. Такую женщину можно увидеть в лондонской кинохронике времен Второй мировой: впалые скулы, фетровая шляпка надвинута на выгнутую бровь, подрисованные бежевым гримом чулки, лопатки сведены в ожидании воздушного налета, на туфлях черная мягкая пыль или известковый порошок.
FLAUTISTA_LIBICO
Прошлое – это дракон, мирно сидящий на шнурке, пока ты не дашь ему волю, тогда он враз разбухает и расцветает иглами, и каждая игла с капелькой черной, тусклой крови на конце: досада, обида, поношение, поругание, бесчестье и позор.
Жить с этим нельзя, зато очень удобно убивать.
Хотелось бы мне посмотреть, что написал бы этот хваленый англичанин, которого тут все считают писателем, останься у него одни могилы и сзади и спереди. Мертвая бабка, мертвая мать, мертвая собака, мертвая жизнь. Как они посмели так рано оставить меня в одиночестве? Что там говорил хриплогорлый монах Пецотти: «Отцы ядоша кислая, а зубы детем оскоминишася?» Или это не он говорил? В интернате было столько народу в рясах, что всех не упомнишь: за наш хлеб и цикорий платил монастырь, и святые отцы вечно мельтешили в коридорах с проверками и нотациями.
Каждый второй милосердный покровитель, являвшийся в интернат, приезжал туда за мальчишками, мы все это знали (девочек брали реже, с ними больше хлопот). Смазливых у нас было не так много, и они катались как сыр в масле, особенно Дзибиббо – так его прозвали покровители, потому что соски у него были похожи на кишмиш (парень нарочно ходил в сетчатой майке, чтобы выставлять их напоказ).
Я вожу своего дракона как покорного пса, и мне не нужно остервенело чиркать пером по бумаге, чтобы выплеснуть досаду (а также обиду, поношение, поругание, бесчестье и позор). Те же, кто думает, что писаниной или, там, органной музыкой прикроются от того, что натворили их родители, просто наивные младенцы с румяными пятками. Они думают, что становятся ничтожествами, если ни в чем не отражаются. Они желают отражаться и быть отражением.