Картахена
Шрифт:
Потом я сложила полотенца, вывезла тележку из кухни, докатила ее до лифта и прислонилась к холодной стене. Больше не хочу ничего слышать. Я устала от новых подробностей. Они сыплются с небес каждый день, заметая мои рассуждения, как внезапный снег заметает следы на дороге. Я никогда не видела настоящего снега (наша январская слякоть не в счет), но думаю, что именно так он и выглядит: белый, внезапный и непоправимый.
Ли Сопру столкнули до того, как он успел раздеться, он даже шнурки капюшона не успел распутать. Болтался, наверное, в прибое, будто красный поплавок, предупреждающий о штормовой погоде. Море выбросило капитана на берег без штанов, все видели его маленькую задницу, похожую на ячменный леденец, когда рыбаки
Я отвезла тележку в подвал, сгрузила полотенца в шкаф, задвинула щеколду и села на тюки с грязным бельем. Мне надо было подумать.
Ли Сопра оказался жертвой, но это не значит, что он не убивал. Я помню его глаза, в которые глядела там, на обрыве. В них было легкое удивление, да, но еще сила, властное спокойствие и – секс. Он разглядывал меня, как человек, который может поступить со мной так, как пожелает.
Мужчина пятидесяти лет живет в богадельне, избегая женщин, купаясь в хамаме по ночам и не посещая вечерних концертов. Он влезает в шкуру хвастливого хромого старика, от которого всех тошнит, и красит волосы в седину. В этих перьях он проводит четыре месяца. Разве это не доказывает, что капитан приехал в «Бриатико» убивать? Нет, не доказывает, сказал бы на это комиссар. У него могла быть тысяча и одна причина выдавать себя за другого. А кстати, где этот самый комиссар? Всю обслугу уже допросили, а меня не трогают. Похоже, полиция не хочет выслушивать мое мнение. Тем более что Диакопи действительно не был капитаном, я оказалась права, и комиссару пришлось бы это признать.
Траянские мужчины не терпят женской правоты, когда их прижимают к стенке, они злятся, рычат и кусают тебя за руки. Наверное, мой отец был таким же, а мама часто бывала права, вот у них и не вышло ничего.
Я рассказала Риттеру про струны, когда ходила с ним купаться после обеда.
Мне было стыдно, что я считала его убийцей, хотя он единственный в этом гиблом месте, с кем приятно иметь дело. Он много смеется, плавает на мелководье, ухая и жмурясь, а потом сидит на песке и рассказывает про боснийскую войну или про свою бывшую служанку, глухую, словно стена Конвента. Куда хуже, если купание закажет рыжий инженер со второго этажа, у того вечно намокает кудрявая накладка, и он бесится, не зная, куда ее девать. Или, не дай бог, запишется синьор Аннибалло, сил моих нет смотреть на его марсианскую фигуру – оплывший конус с морщинистой вершиной, зловещие черные отверстия. В отеле таких несколько, и купаться они любят именно со мной, хотя некоторые даже имени моего не помнят. Записываются к маленькой кудрявой сестричке.
– Что ж, – сказал табачник, – тебя можно понять, детка, ты нервничаешь и делаешь глупости. Разумеется, тебе стоило подумать, прежде чем бежать со всех ног к комиссару. Но если бы ты думала, то твоя красота могла бы пострадать.
День был не слишком жарким, туман еще с утра завалил вершину Монтесоро, а к вечеру подул крепкий ветер с моря, так что мы с Риттером вернулись в отель раньше времени, продрогшие и с песком в волосах.
– Завтра у меня грязь, – пожаловался табачник по дороге, – терпеть не могу плавать в этой тине, вылезаешь из нее на год старше, чем был, но вот попробуй откажись – тут же прибежит старшая сестра, и начнется перебранка. Уж лучше поплаваю, раз заплатил.
– Скажите им, что простудились. Скажите, что у вас жар, озноб, и еще нога отнимается.
– Ты, детка, врешь с удовольствием… – Риттер остановился, чтобы отдышаться, – это хорошо, а вот пьешь ты, как мужик, и от этого быстро состаришься. Лакаешь ледяную фалангинью, точно воду из колонки, даже по шее течет.
Врать я люблю – это правда, без вранья жизнь женщины недостоверна. Что до вина, то я его только с постояльцами пью, а домой покупаю лимонад и пиво. Пиво – потому что Бри его любил, а лимонад просто так. Мой брат пил пиво на спор: садился с рыбаками на рынке, ставил перед собой шесть бутылок и выпивал их одну за другой, будто пальцами щелкал. Выигрыш платили рыбой, а вот чем бы он рассчитывался, если бы проиграл, понятия не имею.
Его приятель, живущий на ржавом катере, каждый раз находил для этого спора дураков, а потом они вместе с братом жарили рыбу на мангале, прямо в гавани. Пиво – это хлеб, говорил брат, а с вином нужно быть осторожнее, оно располагает к нежностям, а если пьешь его в одиночестве, превращается в уксус. Бри всегда бывал прав, и я не пью одна. Ну, почти.
Шестьдесят два дня прошло с тех пор, как брата похоронили. Я ни разу не была на кладбище, потому что еще не сдержала слова, вот сделаю все, что нужно, тогда и приду. Напротив длинной туфовой стены, где хранится пепел брата, находится стена отеля «Бриатико», там хоронят тех, за кем не приехали родные или друзья. Целая стена с нишами, горы невостребованного праха.
В детстве я любила ходить на похороны, хотя еще не верила, что люди на самом деле умирают. Я многое помню: гвоздичное масло, усиливающее запах тления, и то, как тмин бросают в огонь, и стук заступа на кладбище – мерный, обыденный, как звук огородных работ. И лица деревенских зевак, рассуждающих о том, что столяр пустил на гроб чистый дуб, остатки от спальни, заказанной для молодоженов из Кампобрассо. И столяра, объясняющего, что он всегда накидывает в ширину, потому как некоторые мертвецы распухают и норовят оттолкнуть руками крышку. Вот и приходится садиться на гроб сверху, как на чемодан.
Теперь я не хожу на похороны, даже если умер кто-то из знакомых. Хотя по-прежнему не верю, что люди умирают. Что касается моего брата, то у него все было не как у людей.
Всю первую неделю мая комиссар допрашивал всех понемногу, ему нравилось приезжать в «Бриатико» и угощаться на веранде нашим соаве, которое подают в оплетенных бутылках. На самом деле соаве привозит в бочках один крестьянин из массерии в горах, в подвале под столовой его переливают в бутылки и дерут со стариков по двадцать монет за каждую. До меня комиссар добрался к концу недели, приехал один, вина пить не стал и сразу поднялся на третий этаж с таким сосредоточенным видом, как будто всю ночь про меня думал. Я в тот день работала с особыми постояльцами, с теми, кого надо с ложечки кормить, поэтому вышла к комиссару в клеенчатом фартуке, с салфеткой в руке.
– Петра, – сказал он, усевшись на подоконник в конце коридора, – у меня к тебе три прямых вопроса. Они ждут ответов таких же прямых, без этих твоих глупостей.
– Слушаюсь, господин комиссар, – сказала я. – Только меня ждет лежачий пациент, он голоден и хочет яблочного пюре.
– Наш разговор будет коротким. В начале марта в полицию позвонил постоялец «Бриатико», не пожелавший себя назвать, и сделал заявление о том, что у другого постояльца гостиницы имеется пистолет, на который нет разрешения. Звонивший сказал, что в свете последних событий полиция просто обязана провести у него обыск. Тогда на звонок не обратили внимания, но теперь, после гибели Диакопи, я должен разобраться. Ты понимаешь?
– Разбирайтесь. – Я встала перед ним, склонив голову и сложив руки на фартуке.
– Вопрос первый: что это был за пистолет? Вопрос второй: где он теперь?
– А третий вопрос: не я ли это звонила?
– Разумеется, ты, – сказал комиссар, глядя в окно на гуляющих в парке стариков. – А кто же еще! Сначала некто находит пистолет, звонит в полицию и прикидывается постояльцем отеля. Потом этот некто замолкает и больше не дает о себе знать. Потом Диакопи, который прикидывался капитаном, внезапно падает в море. А теперь ты стоишь тут и прикидываешься дурочкой.