Картахена
Шрифт:
Я все время думаю о Садовнике, каждый вечер стою на нижней веранде, куда доносятся песенки из «Un homme et une femme», которыми он балует стариков, но не могу заставить себя спуститься в бар. Мне кажется, ему неприятно меня видеть – с того самого вечера, когда в отеле вырубился свет. Он избегает моих прикосновений.
Пару раз я подстерегала его в парке, я знаю скамейку, на которой он любит курить, но из этого ничего не вышло – наверное, он увидел меня издали. Как ни горько это признать, Садовник ведет себя так, как должен вести себя мужчина, желающий отвязаться от женщины. Свет в отеле погас девятнадцатого апреля, в субботу, потому что в тот день я занималась стиркой, а мое дежурство в прачечной всегда по субботам. И этот день был самым лучшим
Мы сидели в темной прачечной, слушали, как в подвальных трубах гудит вода, и рассказывали страшные истории. Свет тогда пропал во всем отеле – на мое счастье, – и Садовник пришел меня выручать. Кажется, мы пили что-то из фляжки, я не помню, в голове у меня мутилось от какого-то звериного восторженного голода. Мне хотелось есть, пить и совершать диковинные прыжки. Но я сидела неподвижно, запустив пальцы в его волосы. В темноте волосы казались светлее, чем при свете дня. Он устроился на полу, прислонившись спиной к моим ногам, долго молчал, прихлебывая из фляжки, и вдруг начал рассказывать историю о своем путешествии на маленьком круизном корабле.
Его голос был размеренным и прохладным, как будто он перечислял морские порты и имена пассажиров, а не вываливал мне под ноги кучу окровавленного белья. Когда он закончил свою историю и потянулся за сигаретами, мое лицо было мокрым от слез, мне совсем не хотелось продолжать игру, но уговор был рассказывать все как на духу, и теперь была моя очередь.
Мне двадцать два года, и до дня смерти брата в моей жизни была только одна страшная вещь. Это случилось много лет назад, в те времена, когда мы с Бри не расставались больше чем на несколько часов. Мы даже в школу ходили вместе, а после уроков поджидали друг друга во дворе и шли домой по шоссе или напрямик, через оливковые посадки. Ему было плевать на насмешки дружков, это моя сестренка, говорил он, моя Петручча, мой черный камушек. В часовню мы тоже лазили вместе, Бри подглядел, куда реставраторы прячут ключ, привел меня туда, открыл амбарный замок и провозгласил меня полной хозяйкой. Мы сидели на высоких лесах, болтая ногами, разглядывали недописанные фрески, реликварий, похожий на сундук с медными скрепами, витражи, пропускавшие свет пыльными струйками – синими и зелеными. В часовне так чудно пахло свежей стружкой, что хотелось зарыться в нее целиком и там заснуть.
Когда я дошла до этого места, Садовник сильно закашлялся, и я остановилась.
– Продолжай. – Он потушил сигарету о каменный пол и сложил руки на коленях.
Генератор уже починили, я видела коридорный свет, пробивающийся под дверью, но в прачечной горела только тусклая аварийная лампочка, и машины не завелись – наверное, нужно было что-нибудь нажать.
Я рассказала ему все: про девушку с набросками в холщовой папке, про железный ключ с бородкой, похожей на человеческий профиль, про разлитый терпентин, даже про то, как в сумерках мы пришли на поляну и встретили там пожарных, бродивших по щиколотку в золе. Я рассказала ему про овечьи хрящи и человеческий череп, вывалившиеся из реликвария, сила огня была такой неодолимой, что обгорели даже кости и черепица, а от бревен и вовсе следа не осталось. Пожарные только руками разводили. Это же смола, говорили они, там было настоящее адское пламя.
Потом я рассказала ему про то, что было дальше. Вернувшись домой, Бри обнаружил ключ от часовни в своей куртке, ключ порвал ему карман и завалился за подкладку, он был довольно острый. Я предложила вернуть ключ на место, под камень, но Бри только головой покачал. Он посадил меня на стул, встал передо мной на колени и сказал мне, что я должна забыть про этот ключ. И про этот день тоже забыть.
– Понимаешь, Петручча, мы могли оказаться виновниками ее смерти, – сказал брат, – нам повезло, что она сумела открыть дверь и уйти. Наверное, вынула шпильку из волос и открыла замок. А если бы нет? Никому не рассказывай, что мы там были, иначе нам здорово попадет.
– Разве детей наказывают за то, что не произошло? – удивилась я.
– Еще как наказывают. Никто ведь не знает в точности, произошло или нет.
Иногда он говорил загадочные вещи, многие мне и до сих пор непонятны.
Садовник
Писатель должен оставить позади трудную юность, полную недоразумений, скитаний и радостных вспышек горя. В моем случае представлены только скитания. Единственным моим горем была потеря Паолы, и теперь, когда я знаю то, что знаю, это горе покрывается соляной коркой сострадания. Я приехал сюда, чтобы дописать свою книгу о ней, но тот образ, что мучил меня девять лет, вспыхнул хвостом коптящего пламени и погас, задохнулся. Нет больше сицилийской gatta selvatica, забывшей меня на берегу моря вместе с парой выгоревших на солнце купальников. Нет загадки, которая сидела занозой, рыбьей костью в моем подъязычье, заставляя меня задыхаться от ярости, нет шарады, нет тайны. Не будет и книги. Из начинающего писателя я превращаюсь в искушенного читателя и умелого пьяницу. По ночам я читаю и пью, однажды меня поймают за кражей хозяйского вина и вышвырнут за ворота.
В холле у конторки портье стоит витрина с бутылками с табличкой ai vostri ordini; вина там отличные, сардинское белое, например, у него пробки с резьбой, их легко открутить незаметно. Несколько раз я открывал витрину ночью и доставал бутылку (я знаю, где старый Витторио держит ключи), а потом ставил ее на место, заполнив водой из-под крана. Все равно их никто никогда не покупает. Нет ничего лучше, чем в пятом часу утра выйти с початой бутылкой в гостиничный парк и пройти его насквозь. А потом вернуться кружным путем по северному склону холма, глядя, как солнце медленно выпрастывается из искрящейся морской пелены.
Сегодня утром я сидел в этрусской беседке и думал о том, что уже никто никогда не увидит часовню Святого Андрея. Даже поляна, где она стояла, полностью преобразилась: теперь она разделена аллеей кипарисов на два острых крыла и сверху, наверное, похожа на ласточку в полете. Хозяйка имения считала часовню центром своего мира и вечно с ней возилась, не жалея денег. Ее то и дело подкрашивали, меняли витражи, освежали фрески, даже флюгер сделали на заказ из меди, с изображением косого креста. Реставраторы, выписанные из столицы, отделали чашу для святой воды фигурами Добродетелей, скопированными, кажется, у Джованни Пизано – я прочел об этом в альбоме «Часовни Южной Италии».
Еще там говорилось, что кусочек веревки мученика хранился в алтаре, а его статуя с голубыми эмалевыми глазами стояла у самых дверей, так что посетитель сразу встречался с ней лицом к лицу. Мученик воспламенился вместе с моей девушкой, и теперь они оба на небесах.
Гостиничный повар – самый старый здешний насельник – рассказал мне, что, когда часовня сгорела, хозяйка сочла это божественным знаком и тем же летом избавилась от имения, хотя раньше и говорить об этом не желала. Многие пытались прибрать эти земли к рукам, сказал повар, но старуха давно отписала их монастырю и продавать не собиралась, так и было сказано в завещании: холм со всеми постройками оставляю киприотам. Потом она отошла от дел и отдала дом и земли в аренду человеку из Траяно, владельцу рыбного заводика в порту, говорили, он разбогател, играя в рулетку в приграничных областях, где казино еще разрешены.
Этого парня, Аверичи, я видел вблизи только однажды, с обслугой он держался холодно. Зато жена его улыбалась мне так широко, что я видел ее жаркую прелестную пасть почти до миндалин. Знала бы она, что все, что я могу попросить у женщины ее типа, это зашить мне дырку на плаще, желательно светлыми нитками. Два дня назад я порвал свой единственный плащ, вернее, не свой, а одолженный еще осенью у инженера с третьего этажа. Инженер давно умер, как и многие постояльцы верхних комнат, а плащ остался.