Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали
Шрифт:
Император и императрица появились на балконе второго яруса Царского павильона минут через десять. Тотчас же с новой силой грянуло «Ура!», оркестр заиграл гимн, подхваченный тысячегласным хором и повторенный дважды. Когда гимн закончился, государь как-то не очень уверенно поднял руку, но так ничего и не промолвил, и дирижер Сафонов тут же отдал команду исполнить «Славься».
– Он не будет говорить, – шепнул сзади коллега. – Идемте к Петровскому дворцу.
Корреспонденты осторожно, по одному пробирались к воротам Петровского дворца, где уже выстроились депутации. Тихо переговаривались, переминаясь с ноги на ногу. Минут через пятнадцать появилась открытая коляска, из которой вышел государь.
Василий
– Императрица и я сердечно благодарим… Не сомневаюсь… Наше спасибо…
Тихий голос государя еле доносился до корреспондентов, которые, впрочем, и не слушали его, потому что все сегодняшние речи, как всегда, были выданы им на руки в корреспондентском пункте вместе с пропусками во двор Петровского дворца, где должен был состояться обед для волостных старшин в присутствии Их Императорских Величеств. Часть корреспондентов уже потянулась туда, а Василий Иванович задержался. Ему вдруг стало неинтересно ни слушать, ни смотреть. И как только государь пошел к дворцовым воротам, незаметно отступил назад, а потом быстро вернулся к трибунам.
Трибуны практически опустели, шел усиленный разъезд экипажей. Ощущение расстроенного праздника уже охватило Немировича-Данченко, окончательно лишив его всех иллюзий. Он прошел на поле, молча показал полицейскому чину на свой корреспондентский значок и, взяв чуть левее, перелез через канаты.
Василий Иванович оказался на самом гулянье, о котором, впрочем, напоминал лишь хор цыган, с визгом исполнявших что-то надрывное, да – правее, ближе к Всехсвятскому, – полковой оркестр, безостановочно игравший вальсы. Слушателей было немного. Большей частью они сидели небольшими группами на пыльной траве, скорее с отсутствующими, нежели заинтересованными лицами. Впереди, на площадке перед балаганами, людей было достаточно, там тоже гремела музыка. А левее, где начинался ряд буфетов, народу, как казалось, и вовсе мало, больше – солдат, и Василий Иванович свернул туда, помня слова фельетониста, в которых не усомнился. И чем ближе подходил, тем отчетливее видел, что дощатые буфеты эти порядком изломаны.
На подходе к ним ему встретилась группа из двух мужчин и женщины. Они выглядели усталыми и помятыми, на женщине было разорвано платье, а рослый мужчина оказался без шапки. Все трое скучно жевали ситный, запивая квасом, и никакого «гуляльного» настроения в них не чувствовалось.
– За подарками ходили?
– Что проку-то? – вздохнула баба. – Только бока намяли.
– Кабы не он, – худой мужик указал на рослого, без шапки, – не видать бы мне бабы своей. Как завертело нас, как понесло, так я ее и потерял. Ну, думаю, как-то выбираться надо. Как выбрался, не помню, барин, упал вот тут, недалече, замертво. И болит все, ну все нутро болит, и дышать не могу. Очухался, а надо мною, значит, жена, баба моя. И – вот, Федор. Спас он ее, значит.
– Хорошо, нас на буфеты не понесло, а то бы и не выбрались, – хрипло пояснил рослый. – Стал обратно выдираться – на ее вон нанесло. Уж и не орет, стонет баба, совсем, видать, задавили ее. Как ее меж собственных рук сунул, уж и не помню, а только руки у меня здоровые, ломовой извозчик буду. Слава Богу, выткнулись как-то и на землю попадали.
– Порознь возьми каждого – человек, как все люди, – сказал худой. – А в такой численности нам без управы нельзя оставаться. Никак невозможно
– И что это с людьми только делается, Господи?.. – опять горестно вздохнула баба.
– Звереем, – угнетенно покачал непокрытой головой ломовик и тяжело вздохнул.
– И с той поры здесь сидите?
– Так сил покуда нет, барин. Хлебушка пожуем да поспим, поспим да пожуем. Спасибо добрым людям, хлебушка да квасу дали.
– Что ж, совсем без денег на гулянье шли?
– Да была мелочь какая-никакая, так упокойникам отдали. Им теперь все, что только отдать можно.
– И потому еще не уходим, – сказал ломовик. – У буфетов вона сколько еще неприбранных, что за нас погибель приняли. Совесть нам уйти не дозволяет, покуда не определят их.
Василий Иванович достал три рубля, протянул бабе:
– Купи мужикам водки, хлеба да колбасы. Обессилели они.
– Спасибо тебе, барин хороший, – всхлипнул худой. – Спасибо, добрый ты человек…
Вокруг – редко, небольшими кучками – сидели такие же. Помятые, изодранные, обессилевшие. И чувствующие себя виноватыми перед теми, кто все еще лежал у буфетов. Не могли они их оставить, никак не могли, совесть им не позволяла оставить покойников, «покуда не определили их».
– Пришла голубка-богомолка, может, за сто верст, смерть свою мученическую, стало быть, найти…
– А, помнишь, одна, худенькая такая, кричит: «Не могу больше, сил моих нету…»
– И доселе крик ее слышу.
– А кто виноват? Да я, видать, и виноват! Мне бы хоть на палец сдвинуться, так некуда же. Некуда!..
– Живые завсегда виноваты, живые. Те, что лежат, те ни в чем не виноваты. За нас всех, стало быть, смерть лютую приняли.
«Господи, Господи, – с отчаянием думал Василий Иванович, шагая мимо них к буфетам. – Ну в какой стране, в каком царстве, в народе каком такое возможно?..»
– Кто, стало быть, споткнулся, тот и пропал.
– Как в жизни, брат.
– В жизни оно не так, в жизни выбор есть. А в толпе… Я вон кого-то локтем оттолкнул, что было силы оттолкнул и, может, погубил. По гроб тычка этого не забуду, по гроб собственный…
У буфетов народу стояло погуще, но – тихо. Слышались только всхлипывания да шепот. Василий Иванович осторожно протолкался вперед и – замер.
У самых ног его лежало до двух десятков трупов.
С темно-багровыми, почти фиолетовыми лицами, с дыбом поднятыми волосами. Запекшаяся, прибитая глинистой пылью кровь виднелась под ноздрями, в ушах, у уголков рта, но глаза у всех были уже закрыты. Платье на всех, без исключения, было изодрано в клочья, в пыли и грязи, почему все и выглядели одинаково нищими. И у каждого трупа на груди – кучки медных денег, последняя жертва. Василий Иванович порылся в карманах, достал горсть монет, низко склонившись в поклоне, высыпал на чью-то продавленную грудь…
– Господи… – судорожно выдохнул за его спиной женский голос. – За что ж ты нас, за что, Господи…
Василий Иванович тихо подался назад, вышел из толпы, оглянулся на линию буфетов. Длинную, с добрую версту… «Что же, у каждого буфета такое?..» И только подумал, как в его от ужаса заложенные уши вновь ударил цыганский надрывный мотив. «Праздник, – припомнилось ему. – Народное гулянье в городе Москве.»
Он прошел с десяток буфетов и подле каждого встречал груды трупов. Те же черно-фиолетовые лица, та же изодранная одежда, те же последние медяки на груди. Считать было ни к чему да и не нужно: то, что он увидел, выходило за рамки статистики, не умещалось в ее столбцах. Через разбитый буфет он вылез на другую сторону, тыльную, обращенную к длинному оврагу. И здесь были люди и трупы, и все пространство усеяно клочьями рубах, платьев, чуек, изорванными сапогами, шляпками, зонтиками. Василий Иванович подошел к краю обрыва, заглянул в него и обомлел.