Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали
Шрифт:
– В куске балаганного брезента, – вдруг сказал Василий Иванович. – А больницы переполнены, раненые в коридорах лежат. Символ какой-то, что ли? Знамение?..
– Прошу, – сказал дворецкий, открыв двери, ведущие в буфетную.
В буфетной на столе уже стояли холодные закуски и графин водки. Они сели, и Зализо сам наполнил рюмки, поскольку ни буфетчика, ни кого-либо из прислуги не было.
– Принеси рюмку и налей себе, – хмуро сказал Немирович-Данченко.
– Я на службе, Василий Иванович, – с достоинством отказался
– Ты на службе, а Надежда – при смерти!
Зализо послушно принес такую же рюмку. Корреспондент лично наполнил ее и встал. И молчал. И остальные тоже встали и тоже молчали.
– Господи, не верил я в Тебя, как должно, в гордыне своей и суете! – с надрывом выкрикнул вдруг Василий Иванович. – Но если Ты есть, Господи, не допусти! Не допусти, Господи, гибели ее. Лучше нас, нас троих порази громом своим, не ее!..
Одним махом опрокинул рюмку, рухнул в кресло, закрыл лицо ладонями. И Зализо с Каляевым выпили до дна водку и тоже молчали. Потом Василий Иванович отер лицо, вздохнул:
– Простите и за театральность, и за экстаз. Только я ее на руках вез, ухом к груди припав, а сердечка ее так и не услышал. А теперь слушайте, как нашел, мне выговориться надо, а то изнутри разорвет. И ты не уходи, Евстафий.
Он не мог рассказывать без подробностей, потому что подробности тоже рвали душу его. Но говорил живо и емко, кончив тем, как гнал лихача по Москве, держа в объятьях маленькое, почти невесомое тело, завернутое в балаганный лоскут.
– А больницы переполнены, не берут нигде. А если берут, так разве что в коридор. Слава Богу, в Пироговке палату нашел. Ешь, Ваня, ешь. Из белого в красного превратился, а есть надо. И мне надо, хотя не хочется. – Немирович-Данченко наполнил рюмки. – За то, чтобы верить. Верить. Всегда, чтобы верить даже в то, во что уж и не верится.
– Простите, господа, – тихо сказал Евстафий Селиверстович и вышел.
– Ешь, Иван, ешь, – бормотал Василий Иванович. – Но больше не пей. Молод еще.
Евстафий Селиверстович очень любил Наденьку и очень не любил, когда в доме нарушался порядок, созданный в основном его руками. От этого противоречия ему было вдвойне не по себе, и все же он куда больше страдал и терзался из-за несчастья с Надей, нежели из-за нарушенного порядка, следить за которым надлежало именно ему. И еще он думал о Феничке, о которой так никто пока и не вспомнил, но которая – Зализо был убежден в этом – сопровождала свою барышню на Ходынское поле. Спросить о ней Немировича-Данченко он постеснялся – да и не время было, совсем не время! – но судьба молоденькой горничной очень его тревожила.
Хомяков вернулся без Варвары, но с Викентием Корнелиевичем, с которым столкнулся у подъезда. Там же он и выложил о Наденьке все, что знал («Жива, слава Богу, жива, но пока без сознания…»). Вологодов выслушал молча, только странно вздернул подбородок
– А где Варвара?
– Там осталась, – сказал Роман Трифонович. – В палате торчать будет, пока врач не прогонит. Олексины все такие.
Потом все почему-то оказались в буфетной. Пили водку, закусывая тем, что было, и никому в голову не пришло спросить что-нибудь иное. Василий Иванович еще раз с совершенно ненужными сейчас подробностями рассказал, каким чудом нашел Наденьку, а о Феничке опять так никто и не вспомнил.
– Надеюсь, государь отменит сегодняшний бал у французского посла, – сказал он, подведя тем итог Ходынской трагедии.
– Как бы не так, – судорожно, с усилием усмехнулся Викентий Корнелиевич, упорно молчавший до сих пор. – Я имею некоторое служебное касательство именно к этому балу. Два часа назад докладывал о порядке его великому князю Сергею Александровичу и позволил себе попросить Его Высочество осторожно порекомендовать государю отменить на сегодня и завтра все коронационные торжества и объявить общероссийский траур. Заорал великий князь, чуть ногами на меня не затопал: «Ничто не может помешать отрадному празднованию священного коронования!»
– Я… Я убью его! – вдруг закричал Ваня. – Я убью это бессердечное ничтожество, убью!..
По раскрасневшемуся лицу текли слезы. Роман Трифонович обнял его за плечи, ласково приговаривая:
– Убьешь, Ваня, непременно убьешь, а сейчас успокойся. Евстафий, уложи его спать.
Евстафий Селиверстович увел разрыдавшегося Каляева. Мужчины продолжали сидеть в буфетной. Каждый сам себе наливал водку и пил сам, думая о чем-то своем или пытаясь что-то понять.
Вошел Николай в пыльном парадном мундире, едва успев сдать суточное дежурство.
– Всех погибших вывезли? – спросил Василий Иванович.
– Какое там, и до утра хватит. Как Надя?
Хомяков заново начал рассказывать, и все молча и очень внимательно слушали его.
– Куда тела свозят? В морги? – продолжал упорно расспрашивать Николая Немирович-Данченко.
– Приказано – в полицейские участки. В морги только тех, кто в больнице умер. Мне указано было в Пресненский участок возить, через Хорошево. Мой субалтерн-офицер доложил, что там уж два сарая набили до крыши.
– Поезжай домой, Коля, ты же еле на ногах держишься, – вздохнул Роман Трифонович. – Скажи, чтобы коляску тебе заложили.
– Да не до этого сейчас…
– Делай, что велят, – перебил Хомяков. – Деток целуй, супруге привет.
Капитан распрощался и ушел. Все устало перебрасывались словами, пили водку, нещадно курили. Дым висел в воздухе, но не он мешал дышать. Совсем не он…
Неожиданно распахнулась дверь: в проеме стояла, напряженно выпрямившись, бледная Варвара.