Картина паломничества
Шрифт:
– А прямо пока тут сидели, - пояснила девушка.
Лоскутников знал, что это случилось с ним из-за переизбытка кофе и табака и что в сущности физическая его жизнь становится почему-то все слабее среди достигнутой ею одухотворенности, но если сказать об этом девушке, то за сказанным не прозвучит правда его одиночества, а сказать о нем напрямую он все равно не решится. Поэтому он лишь пожал плечами и, медленно, тяжело, как старик, развернувшись, побрел прочь. Он с трудом переставлял ноги, ронял голову на грудь, и ему хотелось из мучительной свинцовости тела испустить сдавленный крик, но и это не получалось. Крепко зазвонили колокола. Лоскутников встрепенулся, выдираясь из скуки, из усыпляющей медленности провинциального существования. Мгновенно восстановились напряжение и самобытность его души. Он заозирался по сторонам, как бы соображая, откуда звонят, однако ноги сами понесли его в кремль. А с какой-то и тревогой, быстрой и решительной, проносились гудящие звуки. Но Лоскутникову они показались сладкой музыкой; он еще не подобрался внутренне, не сконцентрировался,
Он сразу словно вознесся к небесам на площади между храмами. С колокольни продолжали звонить, и Лоскутников задумчиво, с видом глубокого и разумного понимания вслушивался. Сначала он сомкнул руки за спиной, и на его лице заиграла блаженная улыбка, но в этом почудилось ему что-то слишком провинциальное и старческое, а тогда он на мгновение даже скрестил бессмысленно мечущиеся руки на груди и выставил вперед правую ногу, что было, конечно же, пантомимой гордости за кремль, сумевший в звоне колоколов поднять свою красоту на еще более высокую ступень, к свету, где все ненужное, мелкое, суетное уже совершенно стирается перед могуществом высших сил. Но лицо Лоскутникова все же не установилось в четкий и определенный, вполне подходящий к этой светлой минуте рисунок, и на нем проступало, среди всего прочего, и слишком напрягающееся выражение готовности к трудам и не вполне уместным усилиям, например к тому, чтобы заговорить и вообще целиком произнести разъясняющую некую суть речь. Нужно было ему, чтобы его поняли, как если бы еще крепившейся в нем осмотрительности и рассудочности показалось недостаточным, что он в эту славную минуту отлично сам понимает себя. А на площади крутилось только несколько зевак да у ворот монастыря подстерегала благодетелей почерневшая от пьянства баба. Но для того, может быть, и приноравливался все Лоскутников, все как-то изобретал и менял посреди кремлевской площади разные позы, одна другой изощренней, чтобы решительным движением вдруг избыть все последние сомнения в правильности взятого им направления, выдохнуть и выплюнуть их, как бесов, но не только это, а еще и увидеть себя немножко со стороны в миг исцеления и взлета, постигая, каково это, парить над облаками, в лучах божественного света. Ему даже отчасти рисовалось, как он взлетит, как это резко, словно у тонкой серебристой ракеты, у него выйдет, и не исключено, что это было видение.
И вот тут-то Буслов не прожил своей уже привычно отдельной от друга жизнью. Неизвестно, подкрался ли он незаметно или Лоскутников вовремя его не углядел и не почуял, а только узнал он Буслова уже лишь после случившегося, другое дело, что произошло все настолько быстро, что впоследствии и сам Лоскутников не мог точно установить, что за чем следовало и не опознал ли он присутствие Буслова прежде, чем тот осуществил задуманное. Но не эта задача, или головоломка, стала важной в дальнейшей жизни Лоскутникова, а тот факт, что Буслову, величавому и обычно не делающему ничего подвижного, суетливого, как-то очень уж, сверх всякой меры успешно удалась его проделка, так что вышло даже красиво и аккуратно, как бывает в произведениях искусства и гораздо реже бывает в жизни, хотя бы и в ее анекдотах. Неизвестно также, стал ли кто свидетелем этого случая, или, точнее, кто именно стал таковым. Но Буслову это, пожалуй, было безразлично. Сделал же он вот что. Он хищно протянул руку к поднятому вверх лицу Лоскутникова и пребольно щелкнул его выстрелившим пальцем в нос. Опешил Лоскутников. Слезы брызнули из его глаз, так ему пришлось больно, и он волей-неволей отступил на шаг от Буслова, который спокойно стоял теперь как раз на недавнем месте лоскутниковских взлетов и парений и с усмешкой следил за впечатлениями пострадавшего. Время стремительного броска мести сразу оказалось упущенным, и обидчик, твердо зная это или даже изначально на это рассчитывая, громоздился прочной, несокрушимой скалой.
– За что?
– выкрикнул подавленно Лоскутников.
– А за то, что с моей женой кобелировал.
Лоскутников ахнул. Правда оказалась слишком простой, обыденной и грязной. Он понял, что Буслов не уйдет и будет до конца выяснять для себя его поведение, т. е. пока он, Лоскутников, сам не спрячется где-нибудь от него. Буслов перестал быть другом, учителем, человеком, которому Лоскутников чуть было не поцеловал руку. Но перечень утраченных Бусловым ролей можно было продолжить, и Лоскутников не знал, как ему быть. Ведь Буслов, с другой стороны, не перестал быть мужчиной, жену которого он, Лоскутников, похищал, и коллегой, с которым завтра предстоит сойтись в редакции. И именно в этих ролях Буслова, не названных плачущим Лоскутниковым вслух, но глубоко им прочувствованных, для Лоскутникова, бегущего из кремля домой, в спасительное укрытие, обозначился огромный нравственный вопрос, неразрешимость которого он постиг даже скорее, чем его значительность. Буслов никуда не денется, не исчезнет и будет играть эти роли дальше, так долго, пока существует Лоскутников. А раз долго, то значит и последовательно. Но заключается ли хоть какая-то последовательность в существовании Лоскутникова? Ему казалось, что он исчезает, вернее сказать, исчезает он, а не Буслов, от которого он в общем-то не без успеха уносит ноги, а следовательно, исчезновение происходит с ним как нечто навязанное ему, чужое, как действие, ставшее возможным потому, что он каким-то образом подменил собой другого.
Уже дома Лоскутников сообразил, откуда это ощущение подмены: Буслов, тот самый, который превосходно разъяснил сущность национальной идеи и тем занял позицию учителя, первый начал тут историю превращений, бросившись вдруг разыгрывать роль оскорбленного супруга. Но он справился с этой ролью отлично и даже усмехался в сознании своей победоносности. А Лоскутников, который был готов остаться перед Бусловым в роли послушного ученика, но внезапно получил щелчок в нос, не придумал ничего лучше, как удариться в бегство, и тем самым он потерял всякую роль, даже возможность иметь ее. И что ему оставалось теперь, если не бежать дальше до бесконечности и в неизвестность?
Но куда все-таки? Он жил в маленьком домике, и это сразу его ограничило, замкнуло в стенах и сузило, истончило до того, что он мог бы пожить какое-то время незаметно, невидимо даже на таком тесном, просматриваемом одним взглядом пространстве. Еще возник у него вопрос, доходит ли у рассудительного, умного, все как будто постигшего Буслова до любви к тем великим вещам, суть и значение которых он столь хорошо поясняет. И мучился он стыдом оттого, что Буслов, видимо, давно знал о его связи с Тонечкой и наблюдал ее и даже после того, как эта связь лопнула, ухищрялся представлять дело таким образом, как будто он стоит гордо, а у его ног копошатся подлые изменники. Лоскутников был не прочь объявить и доказать Буслову, что у него не было ничего с Тонечкой после душеспасительной беседы на веранде. Но объяснение в таком роде обернулось бы шагом в сторону твердого, выстраивающего общество и его законы реализма, который теперь спустившегося с небес на землю Лоскутникова устрашал больше, чем раньше, когда он просто томился от переизбытка кофе, табака и духовных исканий. Теперь ведь надо было и отвечать за то, что он делал в прошлом, да и прогонять через испытание все накопленное в душе после совершившегося с ним переворота. А это казалось ему страшным, далеко не тем, к чему можно по-настоящему подготовиться.
Проведя ночь без сна, в неизбывной маете, Лоскутников утром не пошел в редакцию, и это получилось как бы само собой, словно он обдумал все и принял решение не ходить. Полилось рекой кофе, и табачный дым, малюя в своих медленных извивах сизые рожицы и коварные ухмылки, заволок домик. Ничего не сделал Лоскутников, не бросился искать другую работу, где бы у него не было надобности каждый день встречаться с Бусловым, не попытался продать домик и уехать в другой город, чтобы начать жизнь заново. Выходила его бездеятельность похожей на желание конца, смерти, хотя он сам, вдумываясь в то, что рискует просто замучиться голодом, испытывал какое-то странное воодушевление и вовсе не находил свое положение безысходным. Разве что в иные минуты ему хотелось, чтобы пришел Буслов и попросил возвращения к прежним добрым отношениям.
Но от Буслова не было ни слуху ни духу. Неожиданно пришел редактор газеты, высокий хорошо одетый старик, вальяжный и, кажется, по легкомыслию или неосмотрительности с большим успехом принявший на себя роль субъекта несколько глуповатого.
– Сынок, - сказал он, снисходительно усмехаясь и, чтобы придать ситуации оттенок комичности, выставляя телом какие-то несообразные с его внешним строением движения, - наслышан о твоих приключениях.
– Буслов рассказал?
Лоскутников вскрикивал и ахал. Ему показалось бы совсем уж постыдным и невероятным его положение, если бы Буслов распустил язык. Он прорывался к истине сквозь дряблую гущу живых картин, которыми гость бездумно испытывал искренность его разума, изображая разных заключенных в человеческом существе зверушек, и милых, и злых, и лукавых. То скакнет зайчонком, навострив длинные уши, то закосит хитрой лисицей. Лоскутников даже пугался, столь ему было не до артистических дарований начальника. А тот благодушно заметил:
– Да нет же, что Буслов!
– Коротко прохохотал старик над тем, что больше не нуждался в бусловских достоинствах.
– Нашлись свидетели, видели, что с тобой приключилось, когда ты внимал благовесту. Или что там такое было... благовест был? Бог знает какая все это чепуха! И случай с тобой произошел забавный!
– воскликнул редактор со смехом отнюдь не старого человека, заржал юным идиотом.
– Приходи к нам, - вдруг заключил он.
Лоскутников отрицательно качал головой.
– Буслов ушел, уволился, буквально на следующий день после происшествия, - рассказывал старик.
– Не понимаю, на что он рассчитывает. Как он думает перебиться? Но это его дело, ты согласен? Захотел уходить уходи. Я ему так и сказал. Я ему сказал, что мы без него вполне обойдемся. А вообще-то люди нам нужны, предельно необходимы. Ты приходи. Мы не можем в нашем скромном городишке, где очень мало образованности и еще меньше талантов, разбрасываться людьми.
– Я приду...
– пообещал Лоскутников.
– Но Буслов... он из-за меня, из-за того, что сделал?
– Какая разница!
– Если из-за меня, если из-за того, что сделал, - горячо заговорил Лоскутников, - то это печально и нехорошо. Буслова надо вернуть! Пропадет человек!
– Не пропадет.
– Он из-за меня пропадет. В конечном счете из-за меня ведь... настаивал Лоскутников и ужасался своим выводам, своим мнениям.
А старик знай себе посмеивался.
– Не в чем тебе себя винить, и Буслов этот ни при каких обстоятельствах не пропадет, - обменивался он с собеседником выводами и мнениями.