Картина паломничества
Шрифт:
– Этого человека, - Буслов указал на Лоскутникова, - я слишком хорошо знаю, он не может быть мне интересен. Для чего мне с ним ходить! А если у меня с ним начнутся разговоры, все в конце концов опять сойдется на моей жене, упрется в вопрос о моем отношении к ней и его отношении к ней. Зачем это? Никакая женщина не стоит того, чтобы ради нее ломать копья.
Лоскутников пропустил обидные для него слова мимо ушей, да еще и жадно насыщавшийся Чулихин для верности отмахнулся от них, и Буслов остался в одиночестве, непонятый в своей мрачной непримиримости. Лоскутников сказал:
– Я готов ходить, если под этим подразумевается то, что и я имею в виду. Во всяком случае, я готов сделать первый шаг к примирению. Мне важно знать, Буслов, все ли у тебя в порядке после увольнения из газеты и как ты устроился, потеряв кусок хлеба, - закончил он внушительно, желая дать Буслову представление
– Я нормально устроился, - возразил Буслов.
– Я не из-за тебя уволился из газеты, я вообще ушел, и у меня теперь новые хлеба. Я написал книжку, и издательство приняло ее.
– Книжку? Ты написал книжку?
– Я говорил тебе, что он пишет, - вмешался Чулихин.
– И наша литература была бы цветущим садом, если бы все писали хотя бы вполовину так, как он!
– С книжкой этой я просто слегка подхалтурил, ради денег, - перебил Буслов.
– Мне и дали аванс. Не Бог весть какие деньги, но все же... А по выходе книжки я получу весь гонорар целиком. Я хочу какое-то время пожить литературным трудом.
– Ты всегда им должен жить, - уверял живописец.
– Ты создан для такой жизни.
Лоскутников немного, хотя и с достаточной злостью, горькой и безысходной, завидовал Буслову, до того ловко все устроившему, что и впрямь нынче вправе был сидеть он в солидной позе за столом, все богатства которого оплатил, потягивать вино, ласкающе обхватив узорчатое стекло бокала крепкими пальцами, и рассказывать, как литературный труд и успех у издателей украсили его жизнь. Тут уже складывалась картина, в которую не вписывалась только тайная и как бы ничем не оправданная нужда бродить по лесам в поисках указанного затейником монастыря. Но то-то и выходило, что если этот новый Буслов, преуспевающий и перспективный, едва ли не буржуазный, действительно возвращался, при всей своей очевидной незамиренности, в жизнь его, Лоскутникова, то поворачивался он к нему именно этой странной и таинственной стороной. К успехам Буслова Лоскутников не имел ни малейшего отношения, и он ущемлено, как крыса в западне, боролся с наваждением зависти, стараясь подавить ее.
– Я хорошо знаю места, они, скажу я вам, словно нарочно созданы для паломничества, - сказал Чулихин.
– Добираться туда следует на поезде, далековато, зато от станции всего какой-то километр, от силы два или три, до святого источника, где некогда подвизался тамошний подвижник. Он и монастырь устроил, а это от источника уже порядочное расстояние, если брать в рассуждении пешего хода, но как же, извините, иначе, если не на своих двоих? Уж на что Нилус был хвор и ногами слаб, а и он отказался от помощи гужевым транспортом и прошел пешком путь от Сарова до Дивеева.
Лоскутников развел руками, удивляясь:
– Но для чего ходить куда-то и бродить где-то в дальних краях, если у нас тут полно своих храмов и монастырей?
– Я здесь чувствую себя так, словно я ладони, - возразил Буслов, - мне все кажется, что я слишком на виду. И это не самомнение, не гордыня, это чувство... чувство незащищенности. А защититься можно только одним способом.
– Когда ты о нем расскажешь нам, об этом способе?
– с затейливой спешкой, несколько кривляясь, вставил Чулихин.
Но Буслов был сама неприступность.
– Я говорю: надо, знаете ли, замуроваться в простоту и незаметность, защищался он искусно.
– Особой простоты и незаметности ждать не приходится, не для нее мы придуманы, - усмехнулся Чулихин.
– Но сам способ постижения и достижения я одобряю. Если я верно понял... Именно что ходить надо. Ты ведь это имел в виду? Без странничества худо. И я тут свое не упущу. Я понял вас двоих. Ни минуты не сомневаюсь, что вы оба герои моей будущей картины. И мне этот случай упускать никак нельзя. Подобное, наверное, случается один раз в жизни! Понимаете ли вы меня? Не сказать, чтобы я преступно зарыл свой талант в землю, но что я распыляю его, это факт, от которого никуда не денешься. Для человека, для художника, слегка уже подпорченного торгашеским духом, но еще не вполне забывшего себя, ваш случай - это все равно что подарок небес и еще это последняя возможность оправдать свое призвание. О нет, я не жалуюсь. В данной ситуации я выгляжу совсем не хуже вас. И то, что вы слышите, это еще не совсем то, что я в действительности думаю. Говорится тут сейчас многое между нами только для красного словца, а в пути будет иное. Когда мне совершенно тошно от рож, от суеты и торгашеского духа, я беру в руки книжки славных богословов и даже святых отцов. Но значит ли это, что я, читающий, листающий их, верую? Или что я не верую? И будет ли означать для меня путь к святому источнику и от него к монастырю какое-то реальное продвижение к вере? Да нет же, я не уступаю в крепости стенам нашего кремля, в непрошибаемости - рыночной бабе, знающей лишь свою маленькую торговлю, в косности - трехсотлетнему дубу.
– Что тебе нужно от нас?
– прервал живописца Буслов.
– Я сделаю вас героями своей картины.
– А это мы еще посмотрим!
– выкрикнул Лоскутников в неожиданной ярости.
Минута четкой запальчивости произошла вдруг у будущего паломника. Под шум ударившей откуда-то музыки он с брызгом слюны вертелся и прыгал возле столика в буре неясных, преимущественно тоскливых чувств, но это не производило никакого впечатления на Чулихина, твердо положившего запечатлеть на холсте идейность своих друзей, и на Буслова, который в тесноте своего существования медленно и терпеливо проворачивал высшие сумрачные вопросы бытия. Лоскутников наконец затих и отдышался.
– Я живу в большом доме, и под окнами у меня огромный двор, - сказал живописец.
– И от этого я пляшу. Из этого двора я уйду с вами, из этого дома. А с ними у меня многое связано, скажу больше, даже именно там у меня появилось какое-то самое полное и едва ли не окончательное представление, что такое наш мир. Я туда сношу заработанные в поте лица денежки, питаюсь, запихивая в рот основательный кусок колбасы. И, разумеется, высшие вопросы. Как же без них? Сажусь в уголок с книжкой Леонтьева, и словами не передать, какое это очарование. Каждое слово у него - словно мое, словно из глубины моей души, словно вырезано с мясом из моего сердца! Книжку Розанова беру! Книжку расстриги Бухарева! Я словно в волшебном лесу! В океане чудесных превращений! Мыслящим дельфином плыву, разрешившим все проклятые вопросы китом бросаю фонтанчики воды, чистой и прозрачной, как кровь святого. Сколько раз я ловил себя на том, что, выйдя вдруг во двор, замираю, застываю в оторопи и глаз не могу оторвать от мамаш, которые, под предлогом выгула детишек, сбиваются в кучи и несут отвратительную околесицу. Глаз не могу отвести от дни напролет дико играющих в домино мужиков, которых и не понять, молоды они или стары. Ради чего жизнь? Ради этой затянувшейся глупости? Кто и какую цель преследовал, создавая этих глупцов?
– И ради чего же Леонтьев книжки писал?
– ожесточился по-своему Лоскутников на людишек, искушающих дух живописца в минуты его здоровья и нравственного взлета.
– Он нас спасти хотел!
– выкрикнул тот.
– Не спас!
Чулихин не сдавался, не шел на уступки:
– Мы трое уже спасены!
– доказывал он.
Не помнил Чулихин, как и из кафе ушел, и не ведал, захмелевший, что с ним случалось и обозначалось в пути. В последовательности решения сопутствовать Буслову и Лоскутникову, Бог знает что ищущим на земле, он коротко прошел от минутных колебаний к безупречной цельности и твердости всего своего существа и после такой вершины и такой кульминации мог быть уже только надежным исполнителем собственного плана создания широкого полотна скитаний тех двоих по святым местам. Были у него и особые задумки на их счет, как если бы он действительно знал, как обострить их черты, выпятить в них самое существенное, чтобы потом уже без затруднений перенести на холст. Он руководствовался интуицией. Бог не дал ему великого таланта, и потому в его интуиции не шумел свежий ветер вдохновения. Но на что только не способен человек в иные мгновения! Похоже, Чулихин был близок к тому, чтобы схватить птицу удачи за хвост. Вернувшись домой, он, как был в одежде, свалился на кровать, и по его щекам струились слезы, - плакал он оттого, что бывало в его жизни все, и чтение великих книжек, и оторопь во дворе перед неуемной глупостью гуляющих мамаш и с головой ушедших в бессмысленную игру стариков, и это было всем его жизни, а сейчас, поверженный вином и одиночеством, безденежьем, бездетностью, отсутствием жены и истинных друзей, не в состоянии он не то что почитать или изумиться нелепице существования, но и подняться до самых что ни на есть простых и необходимых в продолжающейся жизнедеятельности действий. Нужно бы встать, стряхнуть одурь и улыбнуться прозорливо, а вместо этого делал смешное. Он отбивался от воображаемого отражения в ночном зеркале, представлявшем его в слишком уж неприглядном виде, и, думая обуздать свои слезы, освоить их и бросить на манер камней в гущу отражений, в самое средоточие злого колдовства, затеявшего состязание с его бестолково скачущими фантазиями, хватал и бросал туфли, носки, тапочки свои, подушечки и подушечки, книжки и пустые пачки от сигарет. Утром живописец ничего этого не помнил.