Картина паломничества
Шрифт:
Чулихин с усмешкой высказал предположение:
– Может, тебя тянет на древлее благочестие?
– А вот слушай! Есть у нас одна церковь, похожая на ватрушку. Ее недавно отделали, и почему-то в нее вечно стремятся разные старухи, что-то там связано со святостью некой юродивой. Однажды я вошел в нее, и мне сразу стало тошно. От этой свежести красок, от этого лезущего в глаза благолепия, от какой-то, я бы сказал, пошлости...
– Знаешь, я тебе еще скажу про попиков, например, про попиков давнего времени, времен Ивана Грозного или приблизительно около того... я тебе скажу, что они, видишь ли, порой пьяные отправляли службу и даже между делом дрались друг с другом. И это здорово, это очень живо! Я думаю, они Господу приятнее, чем иной господин, который
– Не то!
– отверг Лоскутников.
– Ты хочешь, чтобы я не доверял церкви. А я ей доверяю. Но...
– запнулся он, - при этом оказался в дураках.
Чулихин захлопнул блокнот и оживленно взглянул на собеседника.
– Это уже интересно. Выходит дело, ты вовсе не пропащий человек?
– Почему ты так сказал? Разве можно ходить в церковь, если ты хоть однажды поделил храмы на подходящие тебе и чем-то тебя не устраивающие?
– Еще бы нельзя было!
– воскликнул живописец.
– Только фанатизма нам и не хватает! Нет, дорогой, ты именно обнадежил меня. Я, кажется, знаю, о какой церквушке ты говоришь. Церквушка, действительно, дрянь. И ты вовсе не оказался в дураках. Напротив, ты показал, что у тебя есть вкус, по крайней мере, нарождается. Уже одно это значит, что тебя не совсем просто одурачить. Истому церковнику, как и настоящему большевику, ничего не стоит сломать великолепное здание. Он сделает это, например, разрушит шедевр архитектуры, из соображений, что на этом месте стояла некогда церковь. Я же не сделаю этого даже в том случае, если мне докажут, что на этом месте принял муку какой-нибудь великий святой или отдыхал сам Христос. Я надеюсь теперь, что и ты не сделаешь.
Чулихин презрительно морщился на противоставший ему мир византийщины. Его большому тело было тесно на полуигрушечной ступеньке.
– Они ведь дотошно толкуют и исчисляют, например, сколько лет копошились древние иудеи в своей избранности от изгнания Адама из рая до рождения Христа. Потому что в греческих хронографах указана одна цифра, в римских - другая, в русских - третья.
– А мне до этого никакого дела нет!
– выкрикнул Лоскутников словно в умоисступлении. Пугливо оглянулись на него быстрые женщины, прогуливавшиеся вокруг беседки.
– И мне, брат, - сказал Чулихин.
– А по большому счету, и им тоже. Главное, что копошились и священная история, стало быть, не замирала. Но когда дело доходит до более приближенных к земным нуждам вещей, например, до вопроса о праве на владение землей, они заметно обретают конкретность и на разные неточности благодушно уже не смотрят. Это, знаешь, к вопросу о споре между стяжателями и нестяжателями. А и сейчас у них дело о землице заведено, разумеется, сообразно с условиями современности. Они говорят: вот тут во времена благословенного Алексея Михайловича, несказанно правильно названного Тишайшим, стоял монастырь, а что он во времена оны захирел и сошел на нет и вместо него вы, дворяне ваши или купцы, зодчие всякие, Львовы с Баженовыми, тут создали некую усадьбу, хотя бы и роскошную, даже самое что ни на есть восьмое чудо света, так это всего лишь временное повреждение исторической и божеской правды, и вы эту усадьбу уберите, мы на ее месте воссоздадим обитель. Это, мол, и будет воссоздание Святой Руси. А так ли?
– Разве вопрос так стоит?
– удивился Лоскутников.
– Ты заузил! Ты сделал узко между нами... Можно же поделиться землей благородно и без распрей.
Чулихин настаивал на чем-то и грузно напирал на скоро оскудевшего собеседника:
– Для них в известных случаях вопрос именно так стоит. Дескать, нельзя устрояться на ином месте, или то будет уже другой монастырь. А они хотят прежнего. И вот тут я за усадьбу, а не за обитель.
– Я чувствую, ты и вообще за усадьбу, за дворцы разные.
– Нет, я готов получать эстетическое наслаждение и от того, и от другого. Но в земельных спорах я на стороне усадеб, дворцов, музеев.
– Да только это ничего не говорит о том, как мне быть!
– Знаешь, они, я снова о церковниках, они очень часто выступают чиновниками, управленцами, и правильно Розанов писал о важнеющих среди них, что им мыслить некогда, им организационные вопросы решать надо. О рядовых же чаще всего вообще сказать нечего. Я знаю у нас одного попенка, который в свободное от службы время крутит по своему телевизору американское кино и черпает в этом великое удовольствие, а это, согласись, ни в какие ворота не лезет. Это уже, можно сказать, идиотизм. Так если ты все-таки их миром интересуешься, то найди прежде всего среди них мыслящего и чувствующего.
– Но это путь Буслова, а он... он отрицает мой путь.
– Или считает, что у тебя попросту нет такового.
– Он знает, что есть, что я многого достиг.
– Однако не хочет с этим считаться?
Лоскутников задумался. А Чулихин смотрел на него лукавым мудрецом. Пробежал мимо размахивающий руками Обузов, окончательно закружившийся. Его лицо превратилось в газообразную возмущенную стихию.
– Ты хочешь, - вдруг построже заговорил Чулихин с Лоскутниковым, чтоб тебя опознали да признали, чтоб тебе присвоили некий статус. Но тот попенок хоть и не катается, как кот в масле, а все же каждый Божий день имеет хлеб с маслицем. Я же, человек, может быть, в высшей степени одаренный и способный, я, чтобы не протянуть ноги, вынужден гоняться со своими творениями за туристами. Чего же ты, мошенник, после этого требуешь?
– Какой это я тебе мошенник?
– вскрикнул Лоскутников ущемленно.
– А такой, что всякий, кто в наши дни требует себе общественного признания за одну только свою образованность, уже выходит мошенником.
Лоскутников встал и отошел от товарища. Остановившись перед часовенкой, он смотрел на нее в изумлении, тут же лелея мысль, что она красивее Чулихина и его грубых рассуждений. Кто-то опять запел возле купальни. Подошла очередь Обузова и Буслова, а Авдотья, сделав безграничным терпением свое дело, утвердилась в стороне от двери, за которой скрылись паломники, заложила руки за спину и стала выпуклыми глазами неподвижно смотреть в ожидании возвращения мужа. Обузов, он спокойно спустился в источник, огромно, как кит, погрузился в него трижды, вдруг оттуда вывинчиваясь с утробным фырканьем, и вскоре вышел из купальни. А Буслов задерживался. Подошел Чулихин. Все пел некий человек, и Лоскутников долго и безуспешно отыскивал в толпе его лицо, а оно, бледное и мягкое, внезапно выделилось словно само собой, и прямо в Лоскутникова уперся темный взгляд больших круглых глаз, зыбко волнующихся над мгновенно меняющимися искривлениями поющего рта. Лоскутников отвернулся.
Буслов вышел из купальни побитой собачонкой. Ему вслед смотрели и даже показывали пальцем. Растерянный, он, похоже, плохо понимал, куда ему идти. Чулихин подхватил его под руку.
– Что, дружок, опешил?
Медленно и сбивчиво Буслов рассказал свою историю, со стыдом слабо повторил тот вопль, которым сотряс стены купальни. Чулихин уже понял сердитые мысли людей, показывавших из толпы на Буслова пальцем. Незадачливый паломник кричал в ледяной воде и думал, что сердце выскочит из груди. С ним началась истерика. Еще и теперь не высохли следы слез в его глазах.
– Вот оно что!
– воскликнул Чулихин со смехом.
– Такой ты важный, солидный по внешности, величавой наружности господин, а источник-то выявил твои внутренние слабости. Но ничего, не беда, это не иначе как бесы в тебе от страха задергались и восстали.
– Как же не беда, если бесы?
– угрюмо возразил Буслов.
– А потому не беда, - назидательно ответил живописец, - что бесы, они тоже в своем роде содержательны и соответственно дают содержание человеку. Значит, ты еще не окончательно ничтожен, не есть еще вполне ничтожество и пустой сосуд, чтобы только с трепетным смирением воспринимать свое рабство у Господа. Еще поборешься!