Карточный домик
Шрифт:
— Я просто хотела, — едва слышно проговорила Оля, ластясь, как котенок, — хотела почувствовать то же, что и ты.
— Я?
— Я сперва не знала, что они мне подсунули, а потом… Ну прости меня!
— А потом?
— Хочешь, я сяду к тебе на колени?
— Садись. А что было потом?
— Ты мне никогда ничего не рассказываешь. Ты думаешь, я совсем дурочка и не пойму. Но я не дурочка. Нет. И мне больно, что ты так обо мне думаешь Тебе очень нужно кому-нибудь рассказать. Отца у тебя нет… ты его ни разу не видел с тех пор, как вернулся. У мамы своя семья, свои заботы, хотя она и любит тебя. Друзья? Те, с кем ты дружил до армии… в общем, они не друзья уже. Думаешь, я не понимаю? Павел Владычин? Но, во-первых, он старше тебя, а во-вторых, вы были там, теперь здесь… Ты мучаешься, потому что чувствуешь себя одиноким. Совсем одиноким. Я ведь не совсем тебе чужая. А? Ну ответь
— Не совсем.
— А я знаю гораздо больше, чем ты думаешь, что я знаю. Про то, как там живут. Знаю, что там курят анашу, потому что ее полно. Она там вроде как у нас приправа к столу.
— Это тебе тоже однокурсник Андрея Воронина рассказывал?
— Нет. Ведь ты курил, правда?
— Пробовал, — сказал я.
— Вот и я захотела попробовать. Чтобы… прорваться, хоть как-то приблизиться к тебе. Ты далеко от меня. Я не говорила, думала, ты постепенно вернешься, станешь самим собой… Понимаешь?
— Не понимаю.
— Не будь жестоким. Я люблю тебя.
— Да. Я видел. Там, на диване.
— Не надо, я прошу. Я тебя очень прошу.
— Ладно. Не буду.
— Расскажи.
— Что?
— Где и как ты ее впервые курил? И что ты чувствовал? — Она устроилась на скамейке поудобней, укрыла ноги юбкой.
— Поспи лучше немного.
— Я не хочу спать.
Что я мог ей рассказать? После двух суток, проведенных под снегом и дождем в засаде, мы начали "операцию возмездия". Но сами попали под пулеметный огонь и реактивные снаряды подошедшего по ущелью со стороны границы подкрепления. Вырвались с потерями. Отбить удалось всех, потому что сколько ушло на боевую операцию, столько должно и вернуться. Вечером, добравшись до лагеря, отправив трупы в Джелалабад, согрели на сухом спирте консервы, поели немного и накурились, и хохотали, вспомнив, как наш молодой — "дух" — Санников, впервые попавший под такой обстрел, пытался укрыться от "утеса" — крупнокалиберного пулемета — за жиденьким кустиком, и как взводный тащил его оттуда за ногу, а "дух" брыкался. Страшен был тот хохот в ночи. Игорь Ленский пел под гитару и после каждой фразы мы взрывались, хотя смешного ничего не было. Миша Хитяев на руках бегал. И как-то вдруг все схлынуло. Почернело на душе. А потом лежали с Юрой Белым рядом в спальных мешках, он рассказывал о мореходке, об океанских теплоходах со многими палубами, с бассейном, с успокоителями качки, а меня мутило, чуть не выворачивало, и я изо всех сил старался держаться, не показать Юрке. Он рассказывал о Флориане, острове, где самые красивые в мире женщины и круглый год цветы, и ананасы с бананами, и луна в полнеба — будь оно все проклято, думал я, видя лунную дорожку, уходящую за горизонт, и как выплескиваются на камешки серебристые языки волн, поблескивают водоросли, и обнаженных, с распущенными волосами мулаток, купающихся при луне. Я все и всех ненавидел в ту минуту. Меня колотило изнутри. В горах хохотали, рыдали и выли шакалы. Шумела под ухом рация. Было очень холодно. Я старался дышать как можно глубже, наполняя легкие воздухом, словно надувая воздушные шары, но чтобы Юрка не услышал. Понемногу дрожь унялась. Я смотрел на звезды и думал о том, что несколько часов назад застрелил человек двенадцать из АКСа [4] и столько же, если не больше, уложил гранатами, и потом под скалой добил одного ножом в ухо. Но нет во мне жалости. Ничего нет. Жалость, страх, сомнения — все это я погасил в себе давно, еще когда прицелился и выстрелил впервые по живому, а не по мишени на стрельбище, и увидел, что не промахнулся, что бесформенная, окровавленная груда мяса лежит на дороге в том месте, где стоял человек с противотанковой гранатой, предназначавшейся нам. Но теперь другое. Я одеревенел и мог стрелять в таком состоянии сколько угодно и по кому угодно. Анаша? Нет. Ее действие кончилось, остался лишь легкий желтовато-зеленый, как тина, туман в мозгу и под веками. Тогда что? В бою звереешь, это понятно. А теперь? Это не было "чувством охотника", о котором твердил взводный, которое мы должны были искать и воспитывать в себе каждый день и каждую ночь. Я не воспитал. Не нашел. Хоть и не корежили, не выжигали мне душу тогда, как теперь, слова эти — "чувство охотника". Но то было другое. Будто проснулся во мне кто-то первобытно-жестокий, примитивный, дремучий, подчиняющийся лишь инстинктам. Ничего не было — ни детства, ни школы. И никого. А кругом только враги. Я один. И надо спасать себя, потому что никто не спасет и не поможет. Как угодно. Стрелять. Взрывать. Резать. Бить. Зубами рвать. Когтями — и потом выковыривать штык-ножом из-под ногтей застывшую кровь. Я чувствовал, как схожу с ума. Но вдруг горький
4
АКС — автомат Калашникова складной.
Что я мог ей рассказать?
— Ты молчишь… — она подняла голову. — Ты знаешь, когда вы встретились с Павлом, с остальными, меня не оставляет чувство… Ты только не обижайся, ладно?
Я кивнул.
— Мне все кажется, что вот отец и его друзья воевали, была настоящая война…
— Ясно, — сказал я и встал. — Пошли.
— Куда?
Я взял вещи и пошел по проспекту. Оля надела туфли и пошла за мной.
— Ты же обещал, что не обидишься.
— Я не обиделся.
— Ну правда, Коль. Мне все кажется, что вы…
— В войну играли, — сказал я.
— Не совсем, конечно, я знаю, там даже убивают, но… Помнишь тот четвертый стакан с вином, который наполнил Павел, когда мы пришли к нему после загса? Зачем? Для кого это? Я видела в кино про войну, что так делают… Ну объясни мне, пожалуйста.
— Этот стакан для нашего командира взвода, — остановившись, сказал я. — Он меня два раза от смерти спас. С Витей Левшой нас окружили в лазуритовых горах, Витя подорвался, а я заполз в штольню, раненый, и уже с жизнью прощался, и тут… Если бы не он, то ничего бы у нас с тобой не было. И не только меня он спасал — наш комвзвода. Поэтому Пашка и поставил стакан. Они с Пашкой были друзьями. Что тебе еще объяснить?
— Командира убили?
— Да.
— Ну а почему ты мне раньше об этом не сказал? Почему ты все скрываешь от меня? Папа и его товарищи, когда собираются, так много рассказывают, а вы…
Моросил дождь. С гор дул пронизывающий ветер. Но мы стояли расстегнутые и не отворачивались. Нас провожали на дембель. "Сынки, — говорил, то и дело прокашливаясь, замполит. — Не пугайте вы там никого, на гражданке, моя к вам просьба. Не надо. Все равно правду не расскажешь. Да и не поверят вам".
— Кто он был, ваш командир взвода? — спросила Оля.
— Что значит — кто?
— Ну, какой?
— Обыкновенный. Старший лейтенант. За его голову миллион долларов давали.
— Кто?
— Они. Им за каждого нашего солдата платят — деньгами, лазуритом, рубинами. За десантника — пятнадцать-двадцать тысяч. За подбитый танк — сто пятьдесят тысяч.
— А за голову командира миллион?
— Да, — сказал я, вспомнив, как ночью, поднявшись в полный рост на выступе в скале, взводный матерился страшным голосом в ответ на приказ сдаваться, а по нему били из автоматов и пулеметов, сверкали трассеры. Он был как заколдованный.
— Почему ты улыбаешься?
— Да так. Ты замерзла, пошли.
— Нет, нет, — сказала Оля. — Подожди. Прости меня. Но ведь ты знаешь, в газетах ничего почти не пишут о том, как вы… Верней пишут, конечно. И по телевизору показывают. Но… Я страшную вещь поняла. Сейчас. Что никогда до конца не пойму тебя. Сколько бы мы с тобой ни прожили.
— А мама твоя понимает отца?
— Война — это было совсем другое дело. Вся страна воевала. Мама сама была на трудфронте. Работали по двадцать часов, голодали… Она мне рассказывала, как впервые попала под бомбежку — повалились друг на друга, а бомба свистит и неизвестно, где упадет… И как за ее подругой по полю самолет гонялся… Скажи, а они, против кого вы воевали, они… совсем на нас не похожи?
— Похожи. Однажды ночью сидели у костра с пленным, моим ровесником из Кабула. Отец учитель, мать врач. О Достоевском говорили — "Братья Карамазовы" любимая его книга.
— Правда?
— И Чехова он читал. И Ремарка. И о поп-музыке говорили. Напевал мне песни Стива Уандера. Они вообще народ музыкальный.
— И что стало с этим пленным?
— Не знаю. Утром увезли. Он у меня все адрес в Москве просил: переписываться, мол, будем.
12
В такси было тепло. Оля прижалась ко мне. Тихонько замурлыкала, прикрыв глаза.
— Помнишь, Оль, в заявлении: мы взаимно осведомлены о состоянии здоровья каждого из нас… Мне кажется, я обманул тебя, поставив подпись. Осколки-то ладно, ерунда. Доктора говорят, что они сами выйдут со временем. Но что-то другое. Руки-ноги на месте, а такое ощущение, будто калека и скрыл это от тебя. Где-то внутри калека.
— Глупый мой, — нежно погладила меня Оля по голове.
— Когда в феврале собирались классом, я стариком себя чувствовал. И вот теперь. Честное слово.