Карузо
Шрифт:
Мы долго ехали по миланским бульварам, среди деревьев, к тому самому парку. Я искоса поглядывал на маму. Она была так похожа на тетушку Рину! Но мне было трудно понять, что их различало. Возможно, мама была даже красивее тети Рины, если такое вообще могло быть — ведь тетя потрясающе красива! Каждый раз, когда я видел тетушку, сердце начинало биться от радости. Но с матерью я чувствовал себя очень напряженно. Я сидел неподвижно на краешке сиденья и молчал, словно в горле был кол. Всю дорогу мать болтала без умолку, но мои мысли были в отеле „Кавур“. К полудню мы, наконец, добрались до центра города, вышли из экипажа и начали прогуливаться по улице Корсо Витторио. Проходя мимо магазина с игрушками, мать спросила:
— Посмотри, может, тебе что-то нравится? Может быть, хочешь поезд? Или кораблик? Или фотокамеру?
Я
Мы гуляли по улице и, как сейчас помню, вошли в лавку, где продавались разные мясные блюда, которые я безумно любил! Особенно потому, что в школе нас не часто баловали кулинарными изысками. Однако мать мне купила коробку шоколадных конфет, которые мне были совершенно не нужны. Я их не переваривал.
Наконец мы дошли до пансиона и поднялись на второй этаж, который занимали исключительно певцы. Мы прошествовали прямиком в столовую. Почти все столы оказались заняты, но один был зарезервирован для мамы. В столовой было полным-полно народу — типичные люди театра. На женщинах была домашняя одежда, у многих были глубокие декольте и заколки в волосах. У мужчин были длинные волосы, причудливые жилеты, гладко-выбритые лица. Увидев меня, все зашумели. Особенно запомнилась некая дама, на которой был уж очень короткий пеньюар. Она мне безумно понравилась. Мать заметила это и прочитала нотацию, что я должен сторониться подобных легкомысленных женщин. Я старался сохранять спокойствие и не реагировать на восторги постояльцев пансиона. После долгого обеда мы прошли в зал для курящих, где я вновь стал объектом пристального внимания со стороны певиц. Там мое внимание привлекла некая девушка, которая, как мне показалось, была близкой подругой матери. Ей было не больше двадцати, и она тоже была одета очень фривольно. Я смотрел на нее глазами подростка, вступающего в период половой зрелости, и посчитал подобный наряд крайне неприличным.
Таким вот приятным образом проходил этот день… Вдруг я заметил, что мама занервничала.
— Фофо, я жду с минуты на минуту знакомых, они должны зайти по важному делу. Иди в мою комнату и подожди меня там. Давай, быстро!
Она взяла меня за руку и отвела в спальню, потом, поцеловав меня, вышла. Когда она уходила, я услышал, как она повернула в дверях ключ. Это разожгло во мне любопытство и, можно даже сказать, подозрения. Я попробовал приоткрыть дверь — она действительно была закрыта. Я огляделся. В центре задрапированной спальни стояла большая кровать с шелковым балдахином. Рядом находился красивый трельяж, который я тотчас же узнал, так как он стоял когда-то на вилле „Ле Панке“. На столике выделялся портрет папы. Но с зеркального комода на меня смотрела фотография, которая моментально вызвала прилив отвращения! Это был портрет Ромати — человека, которого я ненавидел всеми фибрами души, так как считал именно его виновным в распаде нашей семьи. Даже сегодня, спустя многие годы, вопрос, почему мама держала оба эти портреты рядом, для меня является загадкой. Наверное, это было одно из проявлений ее иррационального характера.
Внезапно я забеспокоился. После шумного обеда наступила тишина сиесты, поэтому звонок я услышал совершенно отчетливо. Разумеется, я ждал папу. Прислонив ухо к двери, я услышал голос отца:
— Где Фофо?
— Он ушел полчаса назад. Он сказал, что хорошо знает дорогу и пойдет один. Разве ты не встретил его?
— Я приехал на такси. Пять минут назад его еще не было в гостинице. Отлично, я подожду его у себя.
Мое сердце готово было выскочить, к горлу подкатил ком. До меня начинало доходить, что происходит. В панике я бешено заколотил кулаками в дверь, крича:
— Папа, папа, я здесь!..
Я замер и с ужасом услышал хлопок входной двери. В отчаянии я понял, что отец поверил матери и оставил меня в ее руках. С разбега я бросился на дверь, ударив ее плечом. Она не открывалась. Тогда я разбежался снова и благодаря футбольным навыкам ударил с такой силой, что дверь распахнулась.
— Фофо, вернись! Назад, Фофо!..
Но я не обращал на это внимания. Трясущимися руками, налегая всем весом, я распахнул первую дверь на лестничную площадку и молился лишь о том, чтобы мама не успела меня поймать.
Секунды показались мне столетиями. Я уже открывал вторую дверь, когда мать настигла меня и, пытаясь задержать, вцепилась ногтями в одежду, разрывая ее в клочья.
Лестница имела четыре пролета с площадками после каждого из них, так что можно было видеть на второй площадке отца, напряженно прислушивавшегося к воплям матери. Несколькими прыжками я проскочил один пролет и оказался посередине между родителями. Отец пристально смотрел на меня, не говоря ни слова. Мама стояла наверху, метала на меня яростные взгляды и при этом кричала:
— Фофо, вернись ко мне!.. Иначе ты никогда больше не увидишь свою мать!..
Какое-то мгновение я колебался.
Слова мамы потрясли меня.
В моем сердце бушевала буря, которую я не мог ни унять, ни понять.
Отец продолжал молча наблюдать за происходящим. Поколебавшись несколько секунд, я медленно двинулся вниз, оборачиваясь и провожая взглядом маму.
Когда я подошел к отцу, он взял меня за руку, и мы молча, уже не оборачиваясь, стали спускаться. Мать продолжала орать. Слов разобрать уже было невозможно, но ясно, что это были какие-то угрозы…
Затем мама, громко хлопнув дверью, вошла в квартиру.
Она не ошиблась. Больше я никогда ее не видел» [291] .
Глава двенадцатая
ВОЛНЕНИЯ И ТРЕВОГИ
Чего хотела добиться Ада Джакетти, пытаясь похитить сына? Пробудился ли у нее материнский инстинкт? Вряд ли. Она почти с самого рождения недолюбливала Фофо, видя в нем одно из препятствий для своей оперной карьеры, и, как только это стало возможным, старалась держать его подальше от семьи. Скорее всего, Ада вновь пожелала решить какие-то свои проблемы, спекулируя на привязанности Энрико к сыновьям. Но этот план был обречен с самого начала. Ада почти не знала сына, не понимала, чем он живет, не интересовалась его внутренним миром, ориентируясь лишь на абсолютно абстрактное утверждение, что ребенок всегда больше любит маму и она для него всегда важнее. Ада воспринимала Фофо не как личность — пусть еще и маленького, но достаточно самобытного человека, — а как некоего условного ребенка, который полностью зависит от матери, а та может позволить себе полностью им распоряжаться по своему усмотрению. Можно не сомневаться, что если бы Фофо не выбил дверь и не вырвался бы из рук матери в тот момент, он сбежал бы к отцу при первом возможном случае. Но был еще один нюанс, который заранее обрекал все каверзные планы Ады на провал. Карузо к этому времени достиг такого положения в мире, был настолько влиятельным и могущественным человеком, имел такую поддержку деловых и официальных кругов практически во всем мире, что противостоять этому аппарату в одиночку у Ады никаких шансов не было. И вскоре ей пришлось в этом в очередной раз убедиться.
291
Enrico Caruso-Jr. My Father and My Family. P. 166–169.
Для Карузо эта история стала еще одной психологической травмой. Он окончательно уверился в том, что никакие более или менее нормальные отношения с Адой невозможны и все, что с ней связано, влечет исключительно катастрофические последствия. Более того, он теперь имел «законные» основания полагать, что в распаде семьи нет его вины, а причинами происшедшего были коварство и непорядочность Ады.
Тем временем отсутствие матери сказывалось и на Энрико Карузо-младшем, который воспитывался в Лондоне под опекой мисс Сайер. Та не позволяла ему называть себя «мамой», рассказывала, что мама у него есть, но она пока далеко. Несчастный ребенок высматривал в толпе женщин, которые были похожи, как ему казалось, на мать, и не раз, видя красивую даму в шляпе, подходил к ней и спрашивал: