Касание
Шрифт:
— Поздно, пожалуй, — промямлил я неуверенно.
— Но фиеста длится. И тебе будут рады.
Я понимал, что Тала уже, вероятно, легла спать. К тому же я обещал позвонить или заехать часов в десять, но Ромку унять было невозможно.
Тала открыла дверь, застегивая на ходу халатик. Волосы у нее были сколоты на затылке в смешной ощерившийся веничек.
Тала выпустила волосы из веничка, и они просыпались ей на плечи светлым грибным дождем. При этом она покосилась на свое отражение в стеклянной дверце шкафа, и я подумал, что она всегда кажется отраженной
Потом мы пили коньяк и разговаривали о нашей серии.
Я сказал, что начинать нужно с самой современной страсти — страсти познания.
Мне кажется, что процесс познания постепенно вытесняет из человека нашего столетия, а далее, может, вообще вытеснит все человеческие восприятия, составляющие так называемую «сферу эмоций». Постижение мира, постижение друг друга, постижение себя орудиями многорукой, как Будда, информации — вот суть духовной жизни современников и людей будущего.
— Но что нам делать с розовой зарей
Над холодеющими небесами,
Где тишина и неземной покой,
Что делать нам с бессмертными стихами?
— гумилевской строфой спросила Тала.
Ромка был тут как тут:
— Да, действительно — ведь ни съесть, ни выпить, ни поцеловать?
Когда дело касается важных для меня вещей, у меня нет охоты поддерживать эти игры. Я будто и не заметил их усилий.
— В том-то и дело, что познание всегда идет этими двумя путями — путем логических поисков и путем поэтического откровения. И тот и другой путь дан и ученому и художнику. Иногда художник в интуитивном озарении видит то, к чему ученый еще придет. А иногда метод научного познания может открыть поэту то, что считается уделом художнического вдохновения.
— Но что нам делать с розовой зарей? — упрямо повторила Тала.
— Розовая заря, — сказал я раздельно, — многозначна для разных времен и разных людей. Для кого-то она физическая закономерность или отличительность нашей планеты в системе галактик. Для кого-то поэтический образ, Потому в разные времена люди будут постигать розовую зарю по-разному. У древних путь поэтического откровения в науке был весьма действенным, а сегодня — нет, поскольку эмоции и мифотворчество становятся беспомощными не только в науке, но и в искусстве.
— Значит, поэтические откровения, порыв и прочее сдадим в архив? — с наглой наивностью сказала Тала.
Но меня не так просто было сбить. Я об этом обо всем думаю, слава Богу, не первых день.
— Нет, отчего же, — как можно спокойнее возразил я, — в человеке остаются оба начала, только соотношение их и применение меняются с годами. Может, поэтическое начало будет жить со временем только в ученом и будет служить расширению рамок познания. А может, поэт станет ученым. Найти меру этого соотношения для сегодняшнего дня — значит найти формулу современного человека.
— А зачем вам нужен спидометр? — спросила вдруг Люка и показала на старинный барометр. Витиеватой славянской вязью по его плоскому пузу было выведено: «Ясно… Ветрено… Буря…».
— Чтоб бури, закипающие в этой комнате, не застали меня врасплох, — смиренно объяснила Тала. А Ромка прибавил:
— Тала охраняет себя от нежданного шквала чувств.
— В настоящее время чувства — это тривиальная банальность, — раздельно произнесла Люка и вытянулась с ногами на тахте. Она скучала.
— Она гений. Великий языкотворец. И между прочим, — Ромка кивнул мне, — твой единомышленник. — Ромка поцеловал Люку в нос.
— Да. Это правда гениально, чувства — тривиальная банальность. Я просто не знала, как это формулируется, — серьезно сказала Тала.
Мне что-то не понравилось в этой серьезности, и я дернулся:
— Господи!
Потом мы собрались уходить, и Тала остановилась в дверном проеме. Мне снова показалось, что она отражена в стекле, так неясны были очертания ее фигуры и лица, но сейчас блики не вспыхивали на ней.
— У нас знаменательное событие, знаменательное событие! — выкрикнул Тарский-старший, едва мы с Ромкой переступили порог.
Тарский грипповал, но желал руководить нашей армией неотступно. Вызвал Ромку, меня, Хуанито, Талу к себе домой. Хуанито был уже там. Тала позвонила, сказала — не могу, занята.
О гриппе Тарского говорила только разостланная на топчане постель. Сам он в полной боевой готовности сновал по комнате.
— Приветствую скромных владельцев бауманского филиала библиотеки Британского музея, — сказал Ромка и широким жестом обвел стены тарского жилья. Собственно, стен там не было, одни книжные стеллажи.
В двухкомнатной квартире Тарских отец и сын занимали ячейчатую клетку, все жилое оснащение которой составляли два топчана, стол, задуманный автором как обеденный, но ныне и.о. письменного, несколько стульев.
Второй комнатой владела Поля. Прасковья Васильевна. Пашкина бывшая кормилица вырастила сироту-заморыша Пашку Тарского, когда умерла его мать. Поля осталась в семье Тарских. То ли домоправительница, то ли член семьи. Все роскошество домашнего быта было сосредоточено в ее комнате — бархатная скатерть, высокий ящик напольных часов, литография на стене — модернизированный вариант «Любви Амура и Психеи».
Почетных гостей Тарских Поля приказывала принимать у себя. С нас, по ее мнению, хватало и книжного ящика.
— Что за событие? — спросил я.
Пал Палыч вскинул очки на лоб и тихонько исполнил «зорю», вложив в напев все очарование тайны.
— Поясняю, — Тарский не мог нас долго томить, — отыскался брат Хуанито.
Хуанито Гутьерес сидел на одном из топчанов рядком с Пашкой.
— Какое счастье, какое счастье! — закружил по комнате Тарский.
— Да, счастье огромное: пятый год в такой тюрьме!.. — тихо сказал Пашка.