Кащеева цепь
Шрифт:
Самое ужасное, что Ефим Несговоров ничего совершенно не замечает по лицу Алпатова и так же идет к нему навстречу, как было раньше, и это, что было раньше, представляется Алпатову необычайно прекрасным и как-то родственно связанным с тем, что шевельнулось у него в душе, когда хозяин пивной пригласил его встречать Новый год, что-то русское с праздниками, хотя Ефим праздников не признавал, с морозными узорами на окнах, хотя Ефим узоров никаких не видел и занимался только революцией... Все это промелькнуло мгновенно в одном объятии, хотя никаких объятий не было, и друзья только подали руки, и Ефим улыбнулся только глазами.
Алпатов неестественно
— Ты меня долго ждал?
Ефим сразу чувствует неестественный тон и спрашивает довольно сурово:
— Где ты был? Алпатов отвечает:
— Так... был в кабаке.
И все кончено, Ефим уже хмурится, уже догадывается.
Спрашивает:
— Ты сделал что-нибудь?
— Ничего, — ответил Алпатов, точь-в-точь как в первом классе гимназии, когда показывал матери журнал и там были одни единицы и хотелось объяснить, что не он виноват, а несправедливые учителя.
— Значит, ты опять в ху-до-жест-ве? — сурово спрашивает Ефим.
— Значит, в художестве, — отвечает Алпатов.
— И не хочешь работать?
Алпатов назло, как, бывало, учителям:
— Нет, не хочу!
Ефим поднимает голову и смотрит внимательно:
— Что это у тебя губа рассечена, ты упал?
— Я дрался на дуэли за женщину, — ответил Алпатов. Ефим поднимается с кресла и, не прощаясь, идет к двери и на ходу говорит:
— Какой ты шалун!
Знакомая дверь там, в коридоре, захлопывается, запираясь автоматически.
Все кончено.
Случилось гораздо большее, чем Алпатов представлял себе, когда вгорячах отвечал Несговорову, но он это не сразу понял и уснул в кресле, как будто ничего не случилось. А когда он просыпается, то ему теперь повторяется совершенно так же, как было, когда его исключили из гимназии. Быстро он одевается, выходит на улицу, идет по круговому бульвару и ничего не видит, впереди только темные стволы каштановых деревьев: все внутри. Выходило немного странным и нелогичным, ведь вместе с этим Ефимом они с детства отрицали все, что называется родным, праздники с попами и иконами, русские неудобные телеги, сохи, овраги — все, даже над русским морозом смеялись всегда, вспоминая: «Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь». А теперь все это явилось прекрасным, почему-то неразрывно связанным с Ефимом и вместе с ним теперь утраченным. Алпатов и теперь не знает в своем словаре родины, но ландшафт является ему картиной, которую, кажется, если бы можно в темноте, он точно бы нарисовал, и при этом все располагается в этом ландшафте под музыку.
Далеко где-то молотилка, будто пчела гудит. А в лесу настоящая пчела летит за последним взятком, будто молотилка вдали гудит. Вот как тихо: земля под ногами, как пустая, бунчит. Миновал перелесок, спустился в низину, вспомнилось ее необыкновенное старинное название: ендова. Тут, в ендове, люди в овчинных тулупах перележали холодную осеннюю ночь возле своих лошадей. Люди эти просты, как полевые звери, и разговор их самый простой и веселый про одного зайца, которому корова наступила на лапу, все очень смеются, вспоминая, как вился под коровьей ногой русак, а она так ничего и не знала о нем, и все жевала и жевала. А за ендовой уж начинается чужой лес, и тут ему встречается обрамленный осенними цветами деревьев светлый водоем, как затерянное начало всего прекрасного на свете. Тут с разноцветных деревьев, кленов, дубов, ясеней и осин, юноша выбирает самые красивые листы, будто готовит кому-то цвет совершенной красоты. «Друг мой, — шепчет голос, посвящающий
В полях сгущается мрак, и в душе в ответ большая тревога, что не найти потом больше никогда эту тропинку к светлому источнику. Но тьма не наступила: еще не успела потухнуть вечерняя заря, как с другой стороны поднялась большая луна, свет зари и свет луны сошлись вместе, как цвет и крест в ярких сумерках. Вот тишина! Как пустая, бунчит под ногою земля, зажигаются звезды, пахнет глиной родной земли, невозможная красота является в ярких сумерках, и великий художник, управляя волшебной переменой цветов, говорит:
— Юноша, земля моя усеяна цветами, и тропинка вьется на ней, будто нет конца ароматному лугу. Я иду, влюбленный в мир, и знаю, что после всякой самой суровой зимы приходит непременно весна с любовью, и весна — это наше, это главное, из-за чего живут на земле. Цвет — это наше, это — явное, это день, а крест — одинокая ночь, зима жизни. Я художник и служу тому, кто украшает мир так, что и сам страдающий бог, роняя капли кровавого пота, просит: «Да минует меня чаша сия!» Я призван украсить наш путь, чтобы несчастные забыли тяжесть своего креста.
Другой одинокий человек шел по круговому бульвару с другой стороны и против фонаря стал у дерева, как будто не решаясь идти дальше. Больше никого и не было на бульваре, все люди, встречая Новый год, зарылись в своих каменных муравейниках. Но вот раздаются шаги, и такой же одинокий человек подходит к тому же самому дереву и фонарю. Алпатов очнулся и, увидев другого, узнал то самое место, где сегодня звали его встречать Новый год. Тогда ему показалось, будто это приглашение к встрече праздника каким-то образом связано с его новым чувством особенной своей музыкальной родины и что он непременно должен быть в этом уличном кабачке. А другой тоже идет туда после раздумья, спускается вниз по каменной лесенке; при свете фонаря видна его скромная одежда рабочего человека, борода большая, как у русского. Алпатов спускается вслед за ним...
Не узнать пивную, в которой сегодня же был, все устроено, как будто это внутренняя комната какой-то семьи. Барышня, вероятно, хозяйская дочь, встречает его приветливо, как знакомого, просит раздеться, гости приветствуют его приход, другая барышня играет на пианино, а третья вот уже подходит к нему с подносом, просит взять его стакан с горячим вином. Он узнает за столом рядом с ним только что встреченного им на бульваре пожилого, в бороде, рабочего и прямо обращается к нему, как будто они с ним давно знакомы, и кажется ему, как на родине, вот сейчас, совершенно как там при встрече с незнакомым человеком, начнется душевный разговор о самом близком. Алпатов спрашивает его так же, как и на родине все спрашивают, откуда он, чем занимается.
Но с виноватой улыбкой наклоняется к нему старый человек и просит погромче сказать: он глуховат. А когда понимает вопрос, вот как он просветлел, вот как приятно ему рассказать о себе. Он глуховат, потому что весь день сидит в котле и пробивает дыры, в этом его дело, всегда грохот.
— У вас громкое дело, — посмеялся Алпатов.
— Что же делать? — смеется старик. — Я ничего другого не умею, но есть работы куда хуже моих, мне теперь хорошо.
— Как же хорошо, если вы теперь глохнете от этой работы?