Кащеева цепь
Шрифт:
С Алпатовым было как с малым птенцом, тоже он почувствовал время свое, силу и вдруг все сказал.
Она молчит. Омнибус останавливается почти напротив ее дома. У калитки она спрашивает:
— Что же делать с этим, как быть? Он решается на последнее:
— Вы мне об этом писали в тюрьму, я помню, вы писали по-детски: «Мы поедем за границу и будем жениться». Мы теперь за границей и «подросли».
Потом, оказалось, необходимо было разделить между собой розы и опавшие при этом листки крутить дрожащими пальцами.
В это самое время в деревне, где они были, хозяйка возится над скатертью,
— Вот накрутили!
А добрый хозяин ее успокаивает:
— Зато как хорошо заплатили. Ты только вспомни, Alte, сколько мы с тобой в наше-то время намяли белья.
Они поцеловались совсем неумело, только чтобы не говорить. И это еще была не волна любви, а только повеяло ветром, от которого рождаются волны.
РОЖДЕНИЕ ВОЛНЫ
Правду ли говорят, что трагические скалы на берегу Черного моря в Симеизе, «Монах» и «Дива», теперь от землетрясения исчезли под водой? Когда-то, помню, влюбленный доктор сидел возле этих скал, и мы вели с ним беседу о любви и взволнованном море. Мне всегда было как-то странно думать о врачах, понимающих любовь как абстракцию закона размножения, — что эти люди могут быть тоже влюбленными. Я шутя сказал об этом доктору, а он серьезно стал мне говорить о природе волны, что вода, составляющая волну, не бежит, а только на месте колышется, что нам это кажется только, будто волна бежит: на самом деле бежит только форма волны.
— Половое чувство, — говорил влюбленный доктор, — это вода, а сама любовь — это перебегающая форма. Как врач я имею дело с водой любви, как личность я творец формы своей единственной в мире волны.
Мне тогда рассуждение влюбленного доктора очень понравилось, вдруг стало понятным, почему о любви десятки тысяч лет все думают и никто о ней не может сказать до конца: ведь все волны разные, а каждый поэт говорит только о своей неповторимой волне, и так без конца, и так после гениальных романов у каждого остается возможность сказать новое о своей собственной форме волны.
Я сказал об этом доктору, и он очень удивился моей робости писать о любви:
— Сколько угодно пишите, и все будут читать. Из волн складывается лицо океана, из ваших поэм лицо человека, и этому нет и не будет конца, пока будет жизнь на земле.
Сколько раз в эти годы было: ночами Алпатов вскакивал с постели, обвязывал голову мокрым полотенцем и так до утра ходил по комнате из угла в угол, как в тюрьме. И сколько раз, встречаясь на улице с глазами каких-то женщин, он в этом зеркале узнавал свой ад и, вспыхнув, опускал свои глаза и отходил. Верней всего бессознательно, как девушка — честь, он берег так неясную силу из этого создать свою единственную в мире волну.
Долго сидит Алпатов в старом кресле профессора и не может перейти спать в другую комнату, где он оставил букет своих почему-то не пахнущих роз.
Проходит новое свое несчитанное время. Звенят в ушах серебряные колокольчики. Нет, он не спал, это ему не во сне приснилось, в другой комнате есть доказательство — большие роскошные непахучие розы. Посмотреть бы на них... Открывает дверь и, не видя роз в темноте, чувствует аромат во всей силе: розы не пахли на холоде...
Друг
В первой любви, дорогой мой друг, всегда возрождается детство, и такое прекрасное, каким оно не бывает в действительной жизни. У меня есть подозрение, что и великие мечтатели счастливую жизнь дикарей на лоне природы взяли из нашего первого брачного дня...
В такое утро Алпатов проснулся не обыкновенным капризным ребенком, устремленным к лошадке, а ребенком, готовым обнять весь мир любовью; не лошадка, а человек ему близок и дорог. Нет, едва ли у кого-нибудь в действительном детстве бывает такое звонкое утро. И если бы не каждый порознь, не в разные сроки, а все в один день переживали такое, то давно бы в одном дружном усилии вдребезги разлетелась вся наша Кащеева цепь.
Алпатов взглянул на часы. Оставалось всего только сорок минут до новой встречи у того же самого прекрасного омнибуса. Вместе с кофеем подают ему на подносе маленькое письмо. Он пьет, положив перед собою часы, и не обращает на письмо никакого внимания: это после, как-нибудь на ходу.
Все моряки говорят, будто крысы предчувствуют гибель судна. Я это понимаю, очень может быть в некоторых случаях крысы как-нибудь по давлению атмосферного воздуха узнают нам непонятное.
В этом маленьком письме была мина Алпатову, и он совсем не предчувствовал взрыва. Мина лежала, смотрела на него, а он пил кофе с сухарями и видел только стрелки часов. Уже в пальто и шляпе на ходу берет он письмо и читает:
«Не думайте только, что я вас обманула вчера. Я искренно увлеклась вашей сказкой. Но я не та, которую вы любите: вы сочинили сами себе невесту и почти ничего не взяли для этого из меня действительной. И я тоже не могу полюбить вас в один день. Прощайте. Ночью я уезжаю».
Алпатов уронил письмо и побежал на улицу, в тот дом, где вчера он с Инной расстался. Не может быть, она не уехала. Но ему ответили в доме: она уехала ночью.
И вот это волна. Да, это родилась и побежала волна.
МИКАРЭМ
Был туман в Лейпциге. Звук рожка омнибуса в холодном тумане звал родным голосом к вчерашнему ясному дню. И Алпатов шел по сигналу друга на то самое место, где вчера ему явилось облако-лебедь. Но там не было друга. Он ехал в том же самом вагоне — в нем были только старухи с корзинами. В деревне добрый хозяин спросил, почему с ним сегодня не пришла его милая барышня. Он ответил:
— Барышня боится холодного тумана, сегодня барышня очень больна.