Кашель на концерте
Шрифт:
— Як, — возразил я, — я не могу выстрелить белой ракетой. Понимаешь, у меня только два патрона. И один мне понадобится завтра утром, в самую рань, когда появятся наши штурмовики, чтобы они увидели, где мы сидим, и не прикончили нас… А второй, второй мне понадобится, если дело и впрямь примет крутой оборот. Завтра утром ты будешь смеяться…
— Завтра утром, — отрезал он, — завтра утром я буду мертв.
Тут я удивился и резко обернулся к нему, так он меня этим ошарашил. Тон его был уверенный и категоричный.
— Як, — взмолился я, — не сходи с ума.
Он промолчал, и мы вновь уселись на свои места. А мне так хотелось увидеть его лицо. Увидеть вблизи лицо настоящего зазывалы. Я всегда только слышал их шепот, на всех углах и вокзалах всех городов
— Як, — начал я сызнова…
— Выстрели белой, — только и прошептал он, как безумный.
— Як, — продолжал я свое, — ты меня проклянешь, если я сейчас выстрелю белой, у нас впереди еще четыре часа, понимаешь, и я знаю, шуму будет достаточно. Сегодня двадцать первое, и русские в этот день получают водку, вот только что вместе со жратвой им принесли и водку, понимаешь, и через полчаса они начнут орать, петь и стрелять, а может, и впрямь начнется заваруха. А завтра утром, когда налетят штурмовики, ты от страха весь взмокнешь, потому как пули будут ложиться совсем рядом, вот тут-то мне обязательно надо выстрелить белой, не то от нас только мокрое место останется, и ты проклянешь меня, если я сейчас израсходую белую, ведь ничего же не происходит, поверь. Лучше расскажи мне еще что-нибудь. Где ты в последний раз… зазывал?
Глубоко вздохнув, он выдавил:
— В Кельне.
— На Центральном вокзале?
— Нет, — устало откликнулся он. — Не всегда. Иногда на Южном. Так было удобнее, потому что девушки жили ближе к Южному. Лили возле Оперы, а Кете и Готтлизе на площади Барбароссы. Да, знаешь, — он говорил теперь как-то лениво, словно засыпая, — бывало, подцеплю я кого-то на Центральном, а он удерет от меня по дороге, ну и злился же я. Не знаю, может, они пугались или еще почему, но только удирали, не говоря ни слова. Слишком далеко было им идти от Центрального, так что мне частенько приходилось под конец стоять на Южном, потому что многие солдаты сходили с поезда именно на Южном, думая, что это и есть Кельн, то есть Центральный вокзал. А от Южного было рукой подать, там так легко не удерешь. Сперва, — он опять наклонился ко мне, — сперва я всегда шел к Готтлизе, она жила в доме, где внизу было кафе, потом оно сгорело. Знаешь, Готтлизе была самая милая из девушек. Она чаще всех давала мне монетку-другую, но я вовсе не потому вел гостя к ней первой, в самом деле не потому, я правду говорю, совсем не потому. Ну вот, ты мне не веришь, но я действительно не потому сначала шел к ней, что она чаще других делилась со мной. Ты мне веришь?
Он спросил это с таким чувством, что я был вынужден подтвердить.
— Но Готтлизе часто была занята, странно, правда? И даже очень часто была занята. К ней ходило много постоянных клиентов, а иногда она сама шла на панель, если слишком долго никого не было. И если Готтлизе была занята, я огорчался и шел сперва к Лили. Лили тоже была неплохая девушка, но она выпивала, а женщины, которые пьют, ужасны, от них всего можно ждать, они то грубы, то дружелюбны, но Лили была все же приятнее, чем Кете. Кете была такая жадина, скажу я тебе! Даст тебе десять процентов, и гуляй! Десять процентов! А я-то тащусь к ней полчаса холодной ночью, часами торчу на вокзале или глотаю дешевое пиво в забегаловке, рискуя попасть в лапы полиции, и за все про все — десять процентов! Дерьма вкрутую, скажу я тебе! Так что Кете была у меня последней в очереди. На следующий день, приводя первого гостя, я получал деньги. Иногда только пятьдесят пфеннигов, а однажды даже всего один грошик, понимаешь, один грошик…
— Всего один? — возмущенно переспросил я.
— Да, — кивнул он, — она получила с клиента только одну марку. Просто у него больше не было, так он сказал.
— Солдат?
— Нет, штатский, к тому же очень старый. Она меня еще и выругала. Ах, Готтлизе была совсем другая. Она всегда давала мне много денег, не меньше двух марок. Даже если сама ничего не заработала. И тогда…
— Як, — перебил я его, — она, может, иногда ничего и не брала с них?
— Да, иногда и не брала. И даже наоборот, мне кажется. Дарила солдатам сигареты или бутерброды или еще что-нибудь в придачу, просто так.
— В придачу?
— Да. В придачу. Она была очень щедрая. Очень грустная девушка, скажу я тебе. Обо мне она тоже немного заботилась. Мол, как я живу, и есть ли у меня курево, и все такое, понимаешь? И хорошенькая она была, просто очень хорошенькая.
«Как она выглядела?» — хотел спросить я.
Но в этот момент какой-то русский солдат начал орать, как безумный. Его крик походил на вой, к нему присоединились другие голоса, а тут грохнул и первый выстрел. Я едва успел ухватить Яка за полу шинели, не то он одним прыжком выскочил бы из окопчика и прямиком угодил бы в лапы к русским. Всякий, кто пытается бежать таким манером, попадает к ним в лапы. Я втащил его, трясущегося от страха, обратно и прижал к себе.
— Сиди тихо, ничего же нет. Просто они немного напились, тут уж они всегда вопят и палят напропалую. А ты возьми и пригнись, потому как при такой пальбе иногда и зацепит…
Тут мы услышали женский голос и, хотя ни слова не поняли, догадались, что женщина кричит и поет какую-то дикую похабщину. Ее визгливый смех разорвал ночь в клочья…
— Успокойся же, — сказал я дрожащему и постанывающему парнишке, — это скоро кончится, через несколько минут их комиссар услышит ее и отвесит ей оплеуху. Им не разрешается поднимать шум без приказа, а что не разрешается, то быстро пресекается, точно так же, как у нас…
Однако крики продолжались, как и беспорядочная стрельба, и, на наше несчастье, выстрелил сзади один из наших. Я повис на парнишке, который норовил оттолкнуть меня и дать деру. Впереди слышались вопли, потом начальственный окрик… опять крики… выстрелы и еще раз ужасный голос пьяной бабы. Потом наступила тишина, жуткая тишина…
— Вот видишь, — заметил я.
— Но теперь… теперь они появятся здесь…
— Нет. Ты только прислушайся!
Мы стали прислушиваться и ничего не услышали, кроме этого давящего молчания тишины.
— Ну, возьми же себя в руки, — продолжал я, потому что хотел услышать хотя бы собственный голос. — Разве ты не видел вспышки выстрелов? Между нами и русскими как минимум двести метров, и, если они двинутся на нас, ты это услышишь, как пить дать услышишь, говорю я тебе.
Казалось, теперь ему все стало безразлично. Он сидел рядом со мной молча и неподвижно.
— Так как же она выглядела, эта Готтлизе? — спросил я.
— Красотка, — кратко, как бы нехотя, ответил он. — Темные волосы и большие, ярко-голубые глаза, а сама маленькая, совсем хрупкая, понимаешь? — Он опять вдруг стал разговорчив. — И немного не в себе. По-другому и не скажешь. Она часто придумывала себе имена — что ни день, то новое имя… Инга, Симона, Катрин, не знаю уж, какое еще, почти каждый день… Или Суземария. Она была немного не в себе и частенько совсем не брала денег…
Я крепко ухватил его за плечо.
— Як, — сказал я, — сейчас я выстрелю белой. Сдается, я что-то слышу.
Он перестал дышать.
— Да, — выдавил он, — стреляй белой. Я тоже их слышу. Не то сойду с ума…
Не отпуская его плеча, я схватил другой рукой заряженную ракетницу, поднял ее над головой и нажал на спуск. Шум был такой, словно настал день Страшного Суда, и, когда свет разлился по небу, словно ласковая серебристая жидкость, словно искрящаяся рождественская метель, а луна как будто расплавилась и потекла на землю, у меня уже не было времени разглядывать его лицо, потому что я ничего не слышал, совсем ничего, и белую ракету я выпустил только для того, чтобы увидеть его лицо, лицо настоящего зазывалы. А времени у меня уже не было, потому что там, откуда раньше доносились вопли и визгливые выкрики пьяной бабы, теперь кишмя кишели молчаливые фигуры, которые при свете ракеты прижимались к земле, а потом вдруг бросались вперед со своим истошным «урррра!». Не было уже у меня времени выстрелить и красную ракету, ибо и позади и перед нами вздыбилась страшная борозда войны и накрыла нас собою…