Кассандра
Шрифт:
Взволнованный гонец доложил о прибытии Менелая, царя Спарты. Значит, это за приближением его корабля наблюдали мы с рассвета. Вошла Гекуба, она, казалось, не заметила меня. «Менелай. Ты уже знаешь? Может быть, это совсем неплохо».
Я ушла. Пока во дворце готовились достойно встретить гостя, который неожиданным образом приехал, чтобы принести жертвы на двух могилах наших героев и тем утишить чуму в Спарте, пока в храме всех богов готовились к государственной церемонии, я продолжала пестовать свое странное чувство удовлетворения. Вместе с удовлетворением я ощущала, как во мне распространяется холод. Я еще не знала, что бесчувствие никогда не может быть движением вперед, разве что помощью. Какое долгое понадобилось время, чтобы чувства вновь устремились в пустынные пространства моей души. Мое новое рождение вернуло мне не только действительность, то, что мы называем жизнью, оно по-новому открыло мне и прошлое, не искаженное обидами, приязнью или неприязнью — всей той роскошью, которую могла себе позволить дочь Приама. Исполненная достоинства, торжествующая, сидела я за праздничным столом среди братьев и сестер, на предназначенном
В середине войны, говорит она. Уже давно мы встречались по вечерам на склоне горы Иды, мы, женщины.
Три дряхлые бабки были еще живы и украдкой хихикали. Ты ведь тоже тогда смеялась надо мной, Марпесса? Одна я не смеялась. Моя старая обидчивость разбухала во мне, и тогда Арисба сказала: чем дуться, мне лучше было бы порадоваться, что находятся люди, которые прямо говорят, что думают. Какой еще из дочерей могущественного царского дома выпадает такое счастье. Уж хватит об этом. Больше всего мне нравилась насмешливость Арисбы. Незабываемое зрелище, когда она, опускаясь всем своим могучим телом на полусгнивший ствол дерева перед пещерой, палкой отбивала нам такт. Кто поверит, Марпесса, что в самый разгар войны мы исправно собирались вне крепости, на дорогах, которых не знал никто из непосвященных, что мы, осведомленные лучше, чем любые другие обитатели Трои, обсуждали положение, советовались о том, что делалось, осуществляли свои решения, а кроме того, готовили еду, ели, пили, смеялись, пели, играли, учились. Всегда случались месяцы, когда греки, окопавшись за своими береговыми частоколами, не нападали на нас. Существовал большой рынок за воротами Трои, прямо напротив греческих кораблей. И нередко на рынке появлялся кто-нибудь из их царей — Менелай, Агамемнон, Одиссей или один из двух Аяксов, — они проходили между прилавками и жадно хватали товары, зачастую им неизвестные, и покупали для себя или жен ткани, изделия из кожи, посуду и пряности. Сейчас, когда появилась Клитемнестра, я узнала ее по платью. В первый раз я увидела злосчастного Агамемнона на нашем рынке. Именно эту ткань нес за ним раб. Мне сразу не понравилось, как он себя держал. Он властно протолкался к прилавку Арисбы и, привередливо перебирая глиняную посуду, разбил одну из самых красивых ваз, поспешно, по первому слову Арисбы, заплатил за нее и под смех зрителей обратился в бегство вместе со своей свитой. Он заметил, что я его видела.
«Этот за себя отомстит», — сказала я Арисбе. Меня поразило, что такой выдающийся и знаменитый флотоводец греков оказался безвольным человеком, лишенным чувства собственного достоинства. Иногда незначительная черта освещает значительное событие. Мне вдруг стало ясно: может быть, правду, нет, несомненно, правду рассказал перебежчик — по приказу Приама этого не следовало повторять, чтобы враг не показался чудовищем, — будто этот Агамемнон перед переездом через море заклал на алтаре Артемиды молодую девушку, собственную дочь, Ифигению. Я много думала об Ифигении в эти годы войны. Единственный разговор с этим человеком, какой я сочла возможным для себя, был об этой его дочери. Это было на корабле, на следующий день после бури. Я стояла на корме, он рядом. Темно-синее небо, белая линия пены за кормой корабля на гладкой поверхности сине-зеленого моря. Я напрямик спросила Агамемнона об Ифигении. Он заплакал, но не так, как плачут от горя, а от страха и слабости. Его вынудили это сделать. «Что?» — спросила я холодно. Мне хотелось, чтобы он назвал это своим именем. Он вынужден был принести ее в жертву. Я хотела услышать не это. Впрочем, слова «убить» и «зарезать» неизвестны ни убийцам, ни мясникам.
Как далеко я отошла даже от языка дворца. «Чтобы вызвать попутный ветер, — закричал Агамемнон негодующим тоном, — ваш Калхас потребовал жертвы именно от меня».
«И ты ему поверил?» — спросила я. «Может быть, и нет, — пробормотал он. — Остальные поверили. Цари. Каждый завидовал мне, главнокомандующему. Каждый злорадствовал. А что может поделать вождь с войском суеверных?» — «Отойди от меня», — сказала я. Грозно встала передо мной месть Клитемнестры.
Тогда, после первой встречи с этим неудачником, я сказала Арисбе: «У Приама никто не решился бы потребовать такой жертвы». Арисба с изумлением поглядела на меня, и тут же я вспомнила о Парисе. Но ведь это было не то же самое? Неужели это было то же самое: тайно умертвить грудного младенца или публично заколоть взрослую девушку? А я не понимала, что это одно и то же. Может быть, потому, что это касалось не меня, дочери, но Париса, сына.
«Тебе требуется много времени, милая моя», — сказала Арисба. Мне требуется много времени. Мои преимущества и моя привязанность к близким, которая не зависела от моих преимуществ, становились между мной и необходимыми мне познаниями.
Я почти испугалась мучительно-неловкого ощущения, которое вызывала во мне застыло-надменная чопорность царской семьи, когда мы вместе с Менелаем торжественным шествием сопровождали в храм Афины Паллады ее новый наряд. Рядом шел Пантой, у него на губах я увидела язвительную усмешку. «Ты смеешься над царем?» — спросила я резко. Впервые в его глазах промелькнуло что-то похожее на страх. И я увидела, что у него хрупкое тело, на которое посажена слишком большая голова. И мне стало ясно, почему он называл меня «маленькая Кассандра». С этой же минуты он перестал меня так называть. И перестал приходить ко мне по ночам. Долгое время ко мне никто не приходил по ночам. Я страдала и ненавидела себя за свои сны, которые освобождали меня от этой боли, пока вся эта растрата чувств не обернулась тем, чем была на самом деле — бессмыслицей, и не растаяла в пустоте.
Обычно мы только думаем так, но что поделаешь, я прошла через это. Переход из дворца в мир гор и лесов был также переходом от трагедии к бурлеску, чье зерно — не воспринимать самое себя трагически, как делают это высшие слои общества во дворце. Вынуждены делать. А как иначе им убедить остальных в своем исключительном праве на себялюбие. Как иначе увеличить свои удовольствия, как не создавая для них трагический фон. В этом очень помогла я, на свой лад, но тем более правдоподобно. Приступ безумия во время торжественного пира — что может быть ужаснее, а потому и более способствовать аппетиту. Я не стыжусь, я больше не стыжусь. Но и забыть я также не могу. Это было накануне отъезда Менелая и в канун отплытия третьего корабля. Мы сидели за царской трапезой: справа от меня Гектор, между собой мы звали его Темное Облако, слева — упорно молчащая Поликсена. Напротив — совсем еще юный, мой милый брат Троил с умницей Брисеидой, дочерью изменника Калхаса-прорицателя: эта пара отдалась под мое покровительство, что льстило моему тщеславию. Во главе стола Приам, Гекуба, Менелай, которого теперь не должно называть дружественным гостем. Почему? Кто запретил это? Говорят, Эвмел. Эвмел? А кто такой этот Эвмел? Ах да! Тот человек в совете, которому подчиняется теперь дворцовая стража. С каких пор офицеры решают, какие слова употреблять? С тех пор как они стали именоваться «царской партией», которая числила спартанца Менелая не только не «дружественным гостем», но тайным агентом или провокатором. Будущим врагом. С тех пор как они раскинули вокруг него «сеть безопасности». Новые слова. Ради них отказались от старых: «дружественный гость». Что такое слова? Все, кто держался старых слов, и я в том числе, сразу почувствовали себя на подозрении. Но ведь дворцовая стража — небольшая кучка людей, по торжественным дням в парадной форме окружавшая царя. Все это будет теперь по-другому и весьма основательно, обещал Эвмел. Кто-кто? Эвмел. Если вы еще не знали его имени, на вас смотрели косо. Эвмел, сын ничтожного писца и рабыни с Крита, которого каждый — каждый из окружения дворца — вдруг стал называть «способным». Способный человек на своем месте. Правда, это место «способный» сам создал для себя. Ну и что же? Разве всегда не так было? Высказывания Эвмела повторяли чиновники, пошлые высказывания. Мы с братом Троилом и его Брисеидой обменивались язвительными замечаниями. Я стала то и дело встречать на улицах Трои молодых людей со знаками различия дворцовой стражи, они вели себя совсем иначе, чем принято у наших молодых людей. Самоуверенно. У меня пропал смех. «Наверное, я глупа, — сказала я Пантою, — но мне кажется, некоторые из них следят за мной». «Это они достаточно глупы, чтобы следить за тобой, — сказал он. — Особенно когда ты приходишь ко мне». Пантой был заподозрен в сговоре с греком Менелаем и взят под наблюдение. Каждый, кто приближался к нему, попадал в сеть. И я тоже. Трудно поверить: небо вдруг потемнело.
Вечером за пиршественным столом можно было на глаз определить различные центры притяжения, это тоже была новость. За моей спиной Троя изменилась. Гекуба, моя мать, была не на стороне Эвмела. Я видела, как застывало ее лицо, когда он к ней приближался. Анхиз, многолюбимый отец Энея, казалось, возглавлял противную Эвмелу партию. Дружески и открыто разговаривал он со сбитым с толку Менелаем. Приам, казалось, хотел угодить всем. Но Парис, мой любимый брат Парис, уже принадлежал Эвмелу. Стройный, прекрасный юноша предался этому грузному человеку с лошадиным лицом.
О Парисе мне много приходилось думать, и, если я правильно заметила, он жаждал уважения, и ему приходилось наседать, напирать, настойчиво требовать. Как он изменился. Его лицо странно исказилось. Напряженные складки легли возле носа, придали ему непривычное выражение. Светлокудрый Парис среди темноволосых детей Гекубы! Эвмел заставил замолчать шепоток о неизвестном происхождении Париса. Прекрасно, Парис царского происхождения, он сын нашей глубокопочитаемой царицы Гекубы и бога Аполлона.
Неловко было видеть, как манерно Парис вскидывал голову, когда кто-нибудь намекал на его божественное происхождение, потому что у нас во дворце такое утверждение следовало понимать как некое преувеличение. Кто не знал, что дети, рожденные после церемонии лишения девства в храме, считались детьми божественного происхождения.
Дворцовые стражи принимали угрожающий вид, если кто-нибудь, пусть даже сам Гектор, наследник царского престола, поддразнивал Париса его именем: сума, сумка. Но ирония была нашим любимым светским развлечением. Значило ли это, что теперь нельзя уже подшутить и над планом повесить ветхую пастушью сумку рядом с лирой и луком бога в храме Аполлона? Жрица Эрофила, та тонкогубая, с пергаментным лицом, которая меня терпеть не могла, не дала совершиться этому святотатству. Тем не менее отряд Эвмела настоял на том, чтобы на южных воротах, через которые Парис вернулся в Трою, поставили чучело медведицы в знак того, что медведица вскормила царского сына Париса, брошенного своими родителями.
И этому бедному брату требовалось столько девушек! Ясно, все мои братья находили себе подруг по вкусу, в счастливые времена все во дворце благожелательно обсуждали любовные похождения царских сыновей, а девушки, по большей части из низших слоев, среди них и рабыни, не чувствовали себя ни обиженными, ни польщенными желаниями моих братьев. Гектор, тот держался в стороне, его могучее, неповоротливое тело охотнее всего пребывало в покое. С изумлением глядели мы, как вопреки своим склонностям тренировался он для войны. И для Андромахи. Различия тут не было. Как он умел бегать, о боги, как он бежал, когда Ахилл, этот скот, гнал его вокруг крепости.