Кастрация
Шрифт:
Голос его, будто стая голубей, сорвавшаяся с крыши после внезапно раздавшегося выстрела или хлопнувшей двери в пустом городском дворе. Но все же выхожу. В приемной у него вижу слепого, сразу же вставшего при моем появлении. Немолодой, худощавый, в темном костюме, с обожженным лицом, и очки. Непроницаемые очки. Лицо подвижное, и выдает какую-то обостренную чуткость. Думаю о нем мгновение. Думаю о его существовании в мире звуков и запахов; тех из них, что зрячие не различают. В ожидании возвращения бумеранга. Много. Врасплох.
И вспоминаю как озарение, что в кабинете доктора пахло жасмином. Это тоже, думаю теперь, преследовало меня. Освободился наконец из объятий душного искусства врачевания. Мгновенный образ жасминового куста с цветками цвета бледного какао и - странное дело!
– пронизанными густейшей сетью синеватых
Внизу, в холле, неожиданно встречаю приятеля своего - Марка, я не знал, что он здесь. Ухватываюсь за встречу, отчего-то мне приятно видеть его, хотя и не ищу слов, чтобы выразить это. Доктор - называю его про себя Новокаиновым Маскарадом - уже почти совершенно забыт, теперь все, что есть, - это есть Марк. Под ложечкой.
– Ты как здесь, Марк?
– спрашиваю его.
– Мне сказали, что ты у этого шарлатана, - отвечает.
– Говорят обо мне?
– Только сегодня у меня о тебе спрашивали несколько человек.
Мы вышли с ним на улицу, молчаливо вбирая все бесплодные усилия какого-то неопределившегося, неясного, потрепанного дня, уже перевалившего на сторону своего столь же бесцветного завершения. Тот не считает нужным прихорашиваться ради нас. Марк предложил мне пойти с ним на одну вечеринку, которую устраивают какие-то его знакомые, там, мол, со мной хотели познакомиться, говорит Марк, и отчего-то соглашаюсь сразу, хотя, наверное, почти никого не знаю из этой компании.
– Ну, идем, - киваю головой я, - день не настолько короток, чтобы не успеть наделать глупостей.
Улица. Маленький сквер с платными скамейками, ограниченный с одной стороны улицей, небольшая оградка, над которой будто обессиленные свешиваются ветви каштанов с их резным неброским убранством окончания лета, по другую сторону улицы ресторан и дансинг, и там теперь околачивается четверо молодых рабочих с канатной фабрики со своими подружками, чуть подалее газетный киоск и адвокатская контора. Из соседней улицы неторопливо выворачивает приземистый вишневый автобус и останавливается на светофоре. Притворяясь ссутулившимся.
– Разве мы едем на чем-нибудь?
– спрашиваю у Марка, видя, что он осматривается по сторонам. И скулу его рассматриваю, безо всякой цели.
– Пустяки, - возражает он, - нам идти здесь не более чем два шага.
Мы с ним ровесники, знакомы уже лет десять, наверное; расходились несколько раз прежде в неизбежных размолвках становления, снова сближались и ныне приятельствуем, несмотря на наши самостоятельности, несхожести и своенравия. Мне с ним легко, он хорошо понимает меня, я могу расспрашивать его о чем угодно, он же теперь не слишком лезет мне в душу. В сонмище сомнений, порывов и неуверенностей, которые единственно сейчас роятся во мне, выдумываю я. Он очень чуткий наблюдатель, и его замечания о людях, так или иначе причастных к предстоящему, очень сейчас полезны для меня.
Я когда-то пытался поговорить о моем деле с Марком, я спрашивал его, согласился бы он быть на моем месте, если бы выбор, например, пал на него; тогда-то время, оставшееся у меня еще, казалось мне необозримым, но мы оба лишь обнаружили с ним какое-то неотменимое бессилие слова, когда речь заходит о принятии ли решения такого рода или причине непринятия его. И он, должно быть, тогда понимал ожидавшее меня лучше, чем я сам понимал его.
– Да, - говорил мне Марк, то смотря мне прямо в лицо, то отводя или пряча глаза в незащищенности тягостного размышления, - я уже обдумывал то, каковым был бы сам в перспективе твоего положения. Но отступать можно и в себя и из себя. Я, конечно, прекрасно понимаю всю заманчивость возможностей, открывающихся после такого рода операции в свете установлений нашей богоизбранной диаспоры, понимаю также и то ежедневное, ежеминутное, просочившееся в кровь и в поры, космически-холодное ощущение чужеродности существа и вознесенного и вытолкнутого одновременно из лона своего природного сообщества, страдающего единственным недугом обыденности, по крайней мере, могу себе представить... Одним словом, знаешь, я уже взвешивал все возможные pro и contra. Принимал во внимание и возможность какого угодно безграничного служения, которая может открыться только после
– Ну вот, - тогда только усмехнулся я, - спроси у своих друзей, который час, и в ответ ты получишь тираду о бренности бытия.
– Ты что это?
– вскинулся на меня Марк.
– Я так же, как и ты.
Снова всплывает доктор, и мои прежние мысли. Щажу себя, ничего не додумываю до конца в тихом последовании собственным неразберихам; в своих представлениях и образах не захожу глубоко, дна и не может быть, это понятно, хотя продвижение какое-то возможно всегда. Гораздо более жажды успеха во мне процветает страсть к моим монологам. Бытие. Окрест. Я еще возложу на них посреди разливов их заурядности тяжкий крест задумчивости и откровений. Марк теперь о чем-то болтает, рассказывает мне о какой-то выставке, о которой я ничего не знаю и знать не могу; собственно, видит, конечно, что я почти не слушаю его, и довольно мало, похоже, обеспокоен тем, это же и мне тоже не так плохо. Вокруг него поле светлой и печальной, хотя и легкомысленной дружественности, ее шелковых грабежей. Не совсем понимаю, о чем он говорит, и до меня только с некоторым трудом доходит иронический подтекст его рассуждений. Он все же довольно хорошо знает меня, давно уже знает.
Думаю, что я теперь не слишком волнуюсь, во всяком случае, это мне кажется так; но чувствую вдруг, что у меня совершенно онемели губы, я машинально касаюсь их пальцами, белые, должно быть, совсем, если со стороны сейчас взглянуть на меня. Машинально смотрю на часы, хотя вовсе не интересуюсь временем и даже не запоминаю расположения стрелок, просто какое-то автоматическое движение. Часы внутри меня самого, меня завораживает всякий мой собственный жест. Чувствую еще острейшую нужду, малую нужду, прямо хоть делай на улице, она волною накатила во мне, и мое внезапное желание невозможно переносить или сдерживаться, я даже вздрагиваю от остроты и нестерпимости его. Останавливаюсь. Он также помогает мне участием в моем сдирании кожи умеренности.
– Тебя сегодня, наверное, - говорю Марку, задыхаясь и глядя неприязненно прямо ему в лицо, хотя и обещал себе не поддаваться его садизму безмятежности, - специально приставили следить за мной?!
– Не беспокойся, - улыбаясь, отвечает Марк, - мы ведь с тобой друзья.
Снова что-то нахлынуло на меня: отвращение, ненависть, бешенство... Но перламутровая придирчивость моя едва ли достигает цели. Я снова повторяю, что день не настолько короток... Ненавижу себя еще и за это. Не знаю, как определить эту волну самоистребительного невыносимого чувства, я сродни приговоренному, сродни смертнику, собственное мое существование не то, что меня невыносимо гнетет, но раздавливает, уничтожает, ослепляет, душит!.. Соблазны около наслаждений. Фигура красноречия. Никак не найти мне камня шершавого, чтобы голову разбить об него. А иначе мне в себе не убедиться. У меня шумит в голове, тошнота подступает к горлу. Не знаю, сколько я стоял так, но потом стало немного легче, звенит еще в ушах, снова позывы к мочеиспусканию, опять столь же нестерпимые... Хорош же я буду, если еще и обмочусь прямо на улице. Великая проза всегда приходит беззвучно, но и мои ощущения, и мои сентенции появляются так. Ничуть. Улица пригодна для прогулок ненастья. Усмехается.