Касьян остудный
Шрифт:
В комнаты Машка заходить не стала, считая себя в чем-то виноватой перед вещами и стенами, с которыми была связана всю свою сознательную жизнь, с которыми свыклась, стерпелась, и теперь не могла видеть, как все в доме сдвинуто с привычных мест, перевернуто, разбросано, обсыпано откуда-то взявшимся пухом, луковой шелухой, скрипевшей под каблуками. Чтобы не стоять без дела, Машка из чулана вынесла в амбар пересыпанные табаком шубы, два тулупа, связку пимов, ворох половиков, снятых из горницы на лето. Потом попросила Матьку Кукуя спустить ей сверху настенное зеркало.
— Пособи ей, пособи, — поддакнул мимоходом Егор Иванович, вылезая на крыльцо в обнимку с тиковой периной.
Зеркало без малого в рост человека,
— Взять бы топор да посередке — хрясь. Дай смажу.
— Я те смажу, мазило. Воистину сказано: худая харя зеркало хает. Затяни-ка узел-то, да покрепче.
— А я бы обухом наделал глядельцев на всю деревню, ха-ха.
Машка с помощью Кукуя веревкой перехватила зеркало поперек и хотела взять на спину, да к воротам подъехал дед Филин; в телеге у него был навален бедулевский скарб: ведра, тазы, деревянное корыто, шайки, узлы, из-за которых сияли глазенками ребятишки Егора Ивановича. Тут же сидела, глубоко утонув в поклаже, сама Ефросинья. Она проворно выбралась из телеги и в широком платье, с большими, низко опустившимися грудями начала ссаживать на мосток перед воротами своих мальцов, которые прыгали, плясали и веселились вокруг матери. Занятая своим делом, Ефросинья крикнула Машке, даже не глянув в ее сторону:
— Ай без ума, Машка, переть на себе-то, — в голосе Ефросиньи звенела власть и строгое добродушие. — Не блажи-ко, давай. Филин сейчас свалит наше и увезет. Слышь, дед?
Филин отпирал ворота и не отозвался, но Машка в молчании деда уловила его неприязнь к Ефросинье и оттого более злобно пыхнула против нее.
— Уж не терпится, так скорей и въехать. Своя-то изба сгорела, что ли?
— А сама-то, — сразу с крика взяла Ефросинья, широко разевая рот. И, забывшись, что кругом стоят чужие мужики, локтями поправила под свободным платьем свои большие отвисшие груди. — Сама-то вперед всех хапнула. Гля, не упрешь.
— Я тут почти десять лет выжила.
— А что было не жить на готовом-то. Н-но-о, — Ефросинья взяла вожжи и, высоко поднимая руки, властно крикнула на лошадь, показывая Машке и всем остальным, что она имеет полное право на въезд в этот дом. Телега дернулась, мальцы откатились от ворот.
— Быстрые на даровое-то, едри их мать, — сказал Абрам Канунников и плюнул вслед телеге, въехавшей во двор. Собравшиеся бабы осмелели:
— Эта сейчас обиходит кадушкинские покои.
— Да уж угоит, потолок али пол — не разберешь.
— Всякому в добре пожить охота.
— Потащили.
Ефросинья хорошо слышала, как судачили бабы, и, чтобы скорее убраться с их глаз, сердито, без слов, удернула своих ребятишек во двор, потом так же хватко и размашисто захлопнула ворота и, рдяная, как свекловичный взвар, от волос до разбега грудей, стала снимать с телеги железную посуду.
Осип Доглядов, бритый и розовый мужик, с часто мигающими глазами, проходил мимо, неся на плече березовую слегу, у ворот Кадушкиных опнулся, поглядел на Ефросинью, на зеркало, подпоясанное веревкой, на Машку и сказал сам себе, направляясь своей дорогой:
— Свято место не бывает пусто.
Абрам Канунников помог Машке поднять на спину зеркало и, погладив пальцами ровно снятую кромку стекла, облизал пальцы:
— Ну, Манька, всеё себя выглядишь.
— Тьфу, пакостник, — плюнула Кирилиха на слова Канунникова и стала глядеть, как Матька Кукуй совал в открытое окошко граммофонную трубу, сиявшую на солнце. Вскоре труба зашипела, защелкала и нарочнешный голосок быстро-быстро залепетал, задыхаясь от шума и трудно выбиваясь из него.
— Матя, иголку поточи, — стали подсказывать снизу от окна. — Поточи, поточи, Матя.
— Матька, ту намастырь, иде хохочет.
А Машка, дойдя до ворот колхозной конторы, выдохлась, натерла
Машке было и жалко зеркала уже как своего, и в то же время она ненавидела его как хитростью навязанную обузу. И наконец все-таки решила бросить его прямо тут, чтобы все увидели, что она не обзарилась на чужое, но, уходя, рассудила посоветоваться с Титушком.
Титушко сидел на низенькой скамеечке под навесом и отбивал косу. Выслушав Машку, изумленно задрал на нее бороду, искристую, будто слегка подмасленную.
— Да кто же так рассуждает. Ну-ко, ну-ко, оставить. — Титушко спешно и озабоченно отложил работу и стал снимать с себя холщовый запон. — Ты, Маня, живи по новой заповеди: все теперь артельное — все теперь твое.
А тем временем к каменным расхлябанным лабазам, где в июльский зной мелкая домашняя живность находит прохладу, плелся раскачкой козел Митрошка. Старый, с большим брюхом на одну сторону, рваный собаками, битый лошадьми, бывавший на бычачьих рогах, он ослабел с годами, однако по привычке никому не уступал дорогу, да с ним редко кто и связывался, потому как был он безрассудно лих, грозного обличья: шерсть на нем длинная, свалявшаяся как войлок, забита репьями и остью череды. Особенно страшны его крепкие и широко поставленные рога, которые мужики не раз подпиливали и заливали варом, чтобы он не портил ими скотину. С Митрошкой Титушко столкнулся на углу у дома Силы Строкова. Козел, угнетенный зноем, шел серединой улицы и своей бородой почти мел дорогу. Титушко из-за почтительного удаления даже и в расчет не взял Митрошку, а легко нес зеркало за веревку, как нес бы пустой чемодан. В окне своего дома сидел сам Сила, разжиревший, в одной исподней рубахе, лузгал из недозревшего подсолнуха семечки и усыпал белой шелухой всю лавочку под окнами.
— С уловом, — не без яда сказал он Титушке и вдруг захохотал, потому что увидел то, чего не мог видеть Титушко, собравшийся сказать что-то ответное Силе и даже поднявший навстречу ему свою тяжелую лапу.
— Так его, работника всемира, — хозяин с хохотом гвозданул кулаком по подоконнику, и в тот же миг звон битого стекла рассыпался по всей улице. Титушко не сразу понял, что случилось, но, увидев свирепого Митрофана, тоже захохотал. А козел, отпятившись для нового разбега, кинулся на пустую раму, которую Титушко успел бросить, убегая в заулок. Митрофан, потрясенный своим разбоем и уставший, долго лежал под воротами Строковых, а когда убрался, то Сила раму занес домой и прикинул, что в нее можно вставить все фотографии, которые будут хорошо глядеться со стены.