Касьян остудный
Шрифт:
— А этот вчерашний, хваленный тобой, он как?
— Оглоблин?
— Вот он — как?
— Обидим, знамо.
— А тебе не кажется, что такие сухозадые обид не терпят?
— Это верно подметил. От Аркашки всего жди: лютый малый. Ну да и сказать, мы тоже не левой ногой за ухом чешем.
— На кругах-то, дорогой Влас, негладко выходит.
— Что ты, Сидор, заладил одно да одно. И такая пословица есть — волков бояться — в лес не ходить. Нам один путь указан. Да сейчас сам увидишь, беднота будет требовать объединения. На этом ее никто не перекричит. А межи запашем — всех выравняем. Вот тебе и союз бедняка с середняком.
— Нешто я о другом, дорогой Влас. И я о том же, да только давай помягчей как-то. Не случилось бы так, что горячей-то рукой отринем от землицы середняка, а он возьмет да напрочь устранится от хлебопашества. По нашим земельным размерам урон народному хозяйству выйдет неисчислимый.
— Ты, Сидор, вчерась вроде совсем твердо наладился.
— Было наладился. А сегодня увидел вот этих молодцев в сборе и засомневался, надо ли так круто поворачивать. Вот они сидят, — Баландин, не подходя близко к окну, указал на Оглоблина и Кадушкина, возле которых расселись мужики, все в картузах, с хозяйскими бородами. По каким-то неуловимым признакам угадывалось, что все они думают одинаково. — Пойдем, Влас. Рано или поздно, а главное наше дело надо утверждать. Но, повторяю, Влас, через колено брать не стану. Примерюсь. Может, и еще придется по избам проходить. Ну, подтянем ремешки перед трудной дорогой, — Баландин улыбнулся и решительно распахнул дверь.
XX
На другой день после обеда Баландин и Жигальников выехали в Ирбит. Вез их дед Филин, сутулясь на козлах и сонно перебирая вожжами. Грязь по дороге была глубокой, и низами лошадь с трудом выдирала колеса. С конского крупа по стегнам катился пот, к упряжке липли мухи. Солнце жгло не по-апрельски, с сухим цепенящим зноем, который своею внезапностью насылал на душу истомленные ожидания. В придорожном лесочке, откуда взято строевое дерево и где сквозным светом размыты тени, заливалась и звенела птичья мелюзга. Низко, над самыми вершинками берез, сторожил свои уделы грозный и дикий ястреб-перепелятник, нечасто взмахивая широкими опахалами крыльев.
Баландин глядел на согретый мир с молчаливой отрешенностью, озабоченный своими мыслями: собрание подтвердило все его опасения. За объединение хозяйств голосовало крикливое меньшинство, у которого почти нет ни лошадей, ни семян, ни «вентаря». Большинство же с чем пришло, с тем и ушло: не изломается погода — выезжать на свои загоны.
— Землица в поре, гребешки не подвяли бы, — подстрекнул мужиков пчельник Осип Доглядов, и все заторопились за ним, рассыпая сходбище, будто в самом деле вдруг опахнуло людей уходящей спелостью вешних полей.
Влас Зимогор при бабах и ребятишках изматерил Доглядова, и Баландин поспешил увести друга домой, а по пути выговаривал ему:
— Ты эту партизанщину, дорогой Влас, выбрось на свалку и почитай Ленина. Да, да, почитай. Тысячу раз он прав. Прав. И вчерашнее собрание снова убедило меня в ленинской правоте. Если мы дадим мужику сто тысяч тракторов, он скажет: я за Советскую власть. Вот так и надо. Постепенно и неукоснительно. Где словом, где примером и при должной производственной основе, считай, повернем нашу отсталую, многострадальную деревню ко временам расцвета.
Много было переговорено с устоинскими крестьянами, всего не упомнишь, но прочно осело в памяти
Баландин дальнейшую жизнь деревни не представлял иначе как в неразрывной связи с ленинским предсказанием о ста тысячах тракторов, разумно примеривал к нему свои силы, мысли и постепенно ободрился, светлел.
— Ну что насупился, добрый молодец? — Баландин хлопнул Жигальникова по колену и так повернулся в тесном плетеном коробке, что едва не опрокинул весь ходок — даже дед Филин на козлах спросонья замахал локтями.
— Душа-то небось дома уж, а? Дома, дома, что уж там! Но дом домом, а я вот о своем. Ежели, думаю, отдадим мы в Устойное «Красному пахарю» первые трактора — лучшей агитации за коллективное земледелие и не понадобится. Добрый кредит ему вырешим. Как разумеешь на этот счет?
— Да так и разумею, Сидор Амосыч. Слепым надо быть или Советской власти вредителем, чтобы не понять этого. Я с Мошкиным, верите, до сердечного поту спорил. Нет, ему дай под голик вымести крестьянские сусеки, а голодную-де сельщину в любой табун можно согнать. Да разве в табуне дело. Будь моя власть, я бы нашел ему табун, Мошкину.
— Насчет Мошкина ты, положим, крутенько судишь, но от сельской работы устранить его и устранить. Оно и верно, заставь дурака богу молиться, лоб расшибет. Вот этим табуном он, сухонявый, и отвратил всю середноту.
Вдруг дед Филин повернул свою бороду к седокам и поглядел на них на обоих через прищур. Хотел сказать что-то, но не решился, и Баландин весело ткнул его в поясницу:
— Чего навострился-то, дед? Выскажись.
— И выскажусь, — вроде бы с вызовом заявил дед, но вместо разговора начал посвистывать на лошадь и озабоченно двигать локтями. После долгого ожидания Баландин вздохнул с усмешкой:
— Вот такие они и есть, мужички-боровички. Тоже ведь терпенье нужно, говорить с ним. Пока за конюшню не сходит, слова не обронит. Тугодумы. Чего умолк-то, дед?
— А то и умолк, товарищ Баландин, — заговорил дед Филин через плечо. — То и умолк, что не по шерсти тебя поглажу. Вот и думаю: скажу я, а ему не поглянется. Это тебе, значит.
— Давай, дед, критикуй. Без оглядки. Я дюжий.
— Это ты к слову так-то, а критика, она и тебе нож вострый. Али поперек горла, сказать. Не всякому любо, ежели его кроют.
— Не пугал бы, а.
— Увертливый ты, товарищ Баландин. Черт тебя бей, слушай тожно. — И дед Филин совсем уже собрался говорить, да опять осекся и стал усердно перебирать вожжи. Дорога шла высоким сухим местом — тут ее обмяли, накатали, и лошадь сама взяла рысью, чтобы сбить с себя мух. Ходок катился мягко, бесшумно, и даже было слышно, как на осях чмокала согретая мазь.