Касьян остудный
Шрифт:
Титушко, сам из голи, был всей своей душой на стороне Федот Федотыча, потому жалел его, тяжко недоумевая, как же это такой умный и оборотистый хозяин не видит своего близкого конца. «Ровно тетерев, ей-богу, тот тоже затокует да запоет, хоть руками бери, бывает — лошадьми топчут».
«Видишь вот, — попивая чаек, думал Титушко, — видишь, село петров день гуляло, мужики песни — на святой-то престол — до петухов базланили, а Федот Федотыч думу думал, небось и перина немила была. А потом в белой бумазейной рубахе, плисовых штанах, на легких дрожках, будто прохлаждался ради праздника, все луга и
Титушко от сытой еды и хорошего чая захмелел маленько и по-доброму перебрал в памяти все Устойное, сердобольно заключив, что самые глупые люди в селе — это жильные, те самые, что арендуют чужие наделы, покупают машины и берут работников. Теперь вот Аркашка Оглоблин в зажиток лезет. Мать и сестру в гроб вгонит, а запасется хлебом. Колесной мазью да банными вехотками будет промышлять — смех. Но смех-то смехом, а они, вот такие ретивые, как Аркашка, каменными лавками обзаводятся. Года три тому у этих Оглоблиных не то что лошади, телеги своей не было. А теперь две лошади, корова, нетель, кабаны на откорме сидят. Сама мать Катерина готова на рабство себя сбыть, чтобы принести в дом живую копейку. От бани до бани мыла не видит, во всем заведении одна-единственная юбчонка — спать в ней, и к скотине в ней, и в гости опять в ней же. Юбчонка вся в хлебном пойле: и теленок ее сосал, и свинья Зоська жевала. За прошлую зиму Аркашка в дом ни ложки керосину не покупывал — слепли с лучиной: Катерина шерсть пряла, Аркашка сети на продажу вязал, а Дуська на стане половики ткала в восемь цветов и втихомолку умывалась слезами, что два ее платьишка лопнули под мышками и расползались на бедрах.
— Куда тебя, девка, пучит, — подозрительно глядела на дочь мать Катерина. — Ты гляди у меня. Гляди.
Весной, в раннюю капель, когда мать Катерину от недоедания схватила куриная слепота, Аркашка увез на Ирбитскую ярмарку пуд масла, двадцать аршин половиков и две сети по сорок аршин каждая. Обратно привел молодую каурую кобылу и привез четверть керосину. Мать Катерина, как девчонка, радовалась керосину, даже нюхала его. На масленицу Титушко ночевал в избе Оглоблиных, и чем бы Катерина ни потчевала его, ото всего муторно разило керосином.
Титушко при этом воспоминании плюнул, перекрестился и вслух рассудил:
— Баба заскорбла в нищете. На трон посади — милостыню попросит. А вот Аркашка верно, пожалуй, берется. Жить будет и жиреть будет Федот Федотыч, пока на земле бегают такие Катерины. Они сами себе цены не знают.
Титушко нацедил еще чаю, уже перепрелого и устаревшего, выпил кружку, надел ее на носок чайника. Лег брюхом к солнцу, которое, поднявшись над вершинами деревьев, так и било с вышины. Комары, досаждавшие босым ногам Титушка, пали в траву. Сытый, приласканный солнцем, он разметнулся на сермяге, и его стало заводить в дремоту.
Очнулся от лошадиного топота. Приподнялся на локте, увидел: к избушке по дороге ехал Егор Сиротка. Изведенные колеса его телеги катились то мимо колеи, то обрывались в нее, и телега ходила из стороны в сторону. Егор сидел на грядке, а ноги едва не волочились по земле. За спиной на соломе лежала литовка, грабли и гармошка. У костровища остановился. Вожжи заметнул на спину лошади. Заговорил, будто с утра тут околачивался:
— Чаю совсем не хочется, а испить надоть. — Налил полнешенькую кружку, понюхал и крякнул: — Базарская заварка-то. Житуха тебе, Титушко. Купецкие чаи лачешь.
— Живем, не жалимся. Поздненько едешь, Егорий?
— Ребенчишко, Титушко, не ко времени захворал.
— Много ли их у тебя?
— Пятым опростается.
— И еще будут, Егорий?
— А то. У тещи, у Фроськиной-то матери, знавал, поди, — она на том берегу все коров ладила. Да сухорукая-то. Неуж не знал?
Пока Титушко искал в памяти сухорукую знахарку, Егор хлебнул горячего чаю и радостно ожегся, подышал в горсть.
— Я у остяков был в извозе, так они в чай-то сала набуровят — лихотно, который.
— О теще-то не досказал ты.
— Вот и о теще. У Фроськи пятый будет. А у еенной матери, моя-то теща которая, пятнадцать было. А сама — подержаться не за что. Да знал ты ее. Сухорукая да вострая. Моя-то Фроська — в баню придем — сядет на полок, мне и примоститься негде. Бьешься с шайкой на лавочке. Хорошо летом. А в студеную пору от дверей сквозит, с полу тянет. Я уж наловчился один ходить. Первым. По горячему пару. Опять спину потереть некому, будь ты проклят на белом свете, который.
— В баню ходите порознь, а ребенками обложились, — усмехнулся Титушко, но Егор не понял его усмешки.
— Я ее липучкой зову. Ты, говорю, Фроська, от одного мужичьего взгляда можешь взяться. А что, смеется, у тебя-де глаза дымные, обнесут — и не почуешь. А я, Титушко, и в парнях залетный был. Девки боялись меня. Руки-то у меня во!
Егор поставил на траву недопитую кружку и весь подался к собеседнику — зажегся разговором. Но Титушко уж не раз слышал Сироткину похвальбу. Прервал:
— А бедно, однако, живешь, Егорий.
— Одолели, Титушко, робетенки. А так-то я справный. Веселый. И Фроська у меня сзади глянь — печь печью. А жись — хоть в могилу ложись. Бывает, Титушко, совсем мы с ней наладимся на дело: деляны засеем, скотины пустим, глядь, она опять по тягостям. Ну куда я один на семь ртов? Жизнь — хоть в могилу ложись. У тебя бы, у нищего, разживиться корочкой, так в ту же пору. — Егор смягчил свои слова виноватой улыбкой и поглядел на Титушковы руки — те лежали спокойно. Он засмеялся деревянным смехом, заюлил: — О корочке я к слову. Ежели б и неволивать стал… Я ведь справный.
— Да можно и дать, Егорий. Что ж не дать. Я сегодня тоже не свое ем. Бери, пожуй. А я ведь, Егорий, никогда на твою жизнь так не глядывал: ты вроде бы кверху, а семья книзу. Это ведь беда.
— Планида слезная, Титушко.
Егор взял обмучненную краюшку хлеба и стал мочить ее в кружке с той же виноватостью на лице:
— Намокнет, большей станет.
— Чуден белый свет, — Титушко философски вздохнул и лег на спину, руки заломил под голову: — В богатых домах, примечал, хлеба завсе невприед, а ребенков два-три. В нищей халупе, в кажинной, напорото — счету несть. Отчего так, Егорий?