Касьян остудный
Шрифт:
— Тогда спросить еще, Семен Григорьевич. Зачем к нам тогда товарищ милиционер Ягодин?
— Чтобы у вас меньше драк было. Самогонщиков. Скупщиков хлеба. Кое-где уже в открытую спекулянты соблазняют мужика подпольными товарами за хлеб, а туг и обман и кражи. А мужик готов клюнуть.
— Особенно кулаки, Семен Григорьевич.
— Не только. Мужик на копейку клюнет, а завелась лишняя мера хлеба, не жди, не поделится. У всякого своя рубаха.
— Да уж это так. Это точно. А теперь спасибо, Семен Григорьевич. Обрисовочка нам. Верное слово, вперед мы без дела не будем. Мы вот с товарищем Ягодиным пощупаем наших сусликов. — Умнов вдруг почувствовал прилив энергии и даже хотел пройтись по горнице, как делал в своем кабинете, но только потер руки и, заглядывая в замкнутое лицо милиционера Ягодина, разочаровался: «Молодой, не ужаленный еще нашей житухой. Но тонкогубый — быстро озлится».
Больше о деле разговоров не вели.
— С устаточку, Семен Григорьевич, вроде бы чего-то не хватает?
— Мне, Мокеич, и на дух не надо. А за молодых людей не знаю.
— Давай, старик, по рюмашечке нам с товарищем милиционером.
— А им можно ли при форме-то? — Мокеич покосился на Ягодина.
— Не стану, — отказался Ягодин.
— Значит, я один остаюсь. Одному, пожалуй, тоже как-то не тово.
— Да одному тебе, Яков, извиняй, я и не поднесу. Ты мне родня дальняя.
Утром собрались в дорогу рано. Дождь унялся, и кони, отдохнувшие за ночь, бодро фыркали и охотно шли в оглобли. Первыми со двора выехали Семен Григорьевич с Ягодиным, затем — Умнов. Насилу размотал мокрые веревочные вожжи, из-за них осердился на весь белый свет. Уж в самых воротах сказал хозяину с памятливой враждой:
— Уж насчет родни-то, старик, ты зря вчера выразился.
— Дальняя, дальняя родня, и теперь не отопрусь от слова.
— Дальняя, да вспоминать бы не пришлось.
Мокеич с достоинством промолчал и стал быстро затворять ворота, едва умновский ходок выкатился со двора.
XIV
Сходку начали собирать еще до полудня: пора осенняя, неработная, время мужицкое не берегли. Пришедшие толклись в сенках и на крыльце, жгли табак, томились в пустячных разговорах. Посыльные по пятому разу гребли народ на сходку, стращали даже приехавшим милиционером, сулили спектакль и «важнеющий» разговор. По домам зажиточных мужиков бегала секретарь Совета Валентина Строкова и ходил сам Яков Умнов, звали на всенародные выборы. Зажиточные мужики, отваженные последнее время от сходок, не сразу поверили в приглашение, собирались нерешительно; шли, делая вид, что идут без охоты, хотя идти не терпелось, как в незагощенный дом. Даже потревожили стариков, которые давно не ходили ни на какие собрания — надо, чтобы все знали, какие новости ждут трудовую деревню. Уполномоченный окрика Семен Григорьевич Оглоблин распорядился именно так.
Собрались в народном доме, под который хорошо сгодились поповские хоромы о двенадцати окон на дорогу. Поперечные стены в доме выбрали, оставили только связи поверху, благо, что потолки высокие. В одном конце прогона сколотили сцену и отделали ее снятыми филенчатыми дверьми. А сзади, за сценой, в поповской спаленке, из которой все еще не выветрился стойкий запах богородской травы и лампадного масла, устроили гримировочную, завалили ее куделей для фальшивых бород, банками с сажей и мылом, бросовым тряпьем, а к матице привязали колокол, чтобы извещать о начале представления, собрания, по ходу спектакля передавать набат и церковный звон. Грозу изображали, грохая в лист кровельного железа. По углам валялись старые колеса, веревки, ведра. У молодых доморощенных артистов особенно хорошо получалась сцена, в которой изображался запущенный крестьянский двор, с колесами, рассохшейся бочкой, натянутой веревкой и бельишком на ней, старым колодцем, из которого Савелко, сын Егора Бедулева, весь законопаченный куделей, доставал бадью и жалился, вздыхая под горемыку:
— Охо-хо, заели мироеды.
Большая поповская кухня была приспособлена под комнату отдыха. У русской печи в дни выселения попа кто-то выдрал медные отдушники и ставенки. Дыры замазали глиной. На стены повесили плакаты и лозунги. На длинном выскобленном столе лежат журнал «Лапоть» и несколько брошюрок: «Как бороться с сапом» и «Сорная растительность полей». Они напечатаны на толстой бумаге, что и спасает их от курильщиков.
Плечистая и уемистая русская печь, с большим зевом и промасленным шестком, напоминает о вкусных печениях и варениях, о раскаленных жаровнях, в которых исходили соком поросята-ососки и набухали от жгучего пара утки и куры в тяжелых чугунных гусятницах. Отец Савелий любил сам в сальном чаду перед пылом коптить свиные окорока, любил слушать, как трещат и стреляют шкварка, когда кухня так и обносит голову сладчайшим курением. Глядя на эту неохватную, все еще белую печь, не верится совсем, что кормящее нутро ее опустело, забито сором и несет от него выморочным, сырой глиной и стылым кирпичом. Но сегодня комнату отдыха нагрели железной печкой, которую и сейчас еще жарит Савелко Бедулев со своими друзьями. Они сидят возле печки на куче березовых дров,
Собралось на самом деле много, и большинство стояли на ногах, поэтому Оглоблин, выступая с докладом, заботился быть покороче. Да и говорить было трудно, потому что из прокуренного зала на сцену сильно, как ветер, тянуло дымом, от которого закладывало горло и слепли глаза. Яков Назарыч несколько раз осаживал курильщиков, но они дымили исподтишка, присаживаясь на корточки и в рукава полушубков.
— Бедность — не порок, — говорил Семен Григорьевич. — Не порок, но и не то достоинство, за которое надо постоянно хвалить. Все голыми рождаемся. Ум и трудолюбие славит Советская власть. Вот и выходит, что бедняку и середняку по одной дорожке. Но беда в том, что мы не научились отличать кулака от середняка. Путаем их и частенько валим в одну кучу. А эта путаница на руку троцкистам из оппозиции, потому что они спят и во сне видят, как поссорить Советскую власть с мужиком. Они настаивают объявить середняка окулачившимся и начать давить его налогами, займами, штрафами. А это значит вернуть нашу деревню к дореволюционной нищете и прозябанию. Нет, господа Троцкие, не выйдет. Чтобы не сделаться подпевалами оппозиции, давайте поймем раз и навсегда, что в зажиточной части деревни есть два типа хозяйств. Первый тип зажиточных хозяйств — чисто ростовщический, занимающийся эксплуатацией маломощного хозяйства не только в процессе производства, то есть батрачества, а главным образом путем всякого рода кабальных сделок, путем деревенской мелкой торговли и посредничества всех видов, «дружеского кредита» с «божескими» процентами; хозяйства этой группы не только не заинтересованы в ведении своего сельского хозяйства, но и все свободные средства направляют, главным образом, в указанном, чисто ростовщическом направлении. Вот вам кулак. И второй тип зажиточного хозяйства — это крепкое трудовое хозяйство, стремящееся максимально укрепить себя в производственном отношении, когда хозяин каждую копейку вкладывает в живой и мертвый инвентарь, улучшает семена, удобряет пашню, применяет при ведении хозяйства все известные и доступные ему способы улучшения обработки земли. Такой хозяин часто урезает жестоким образом свои потребительские нужды, форменно недоедает, недопивает, мало спит, плохо одевается. Всякого рода бессмысленная травля такого хозяина должна быть решительно прекращена, так как она падает на значительную часть чисто середняцких хозяйств. Такая травля создает в деревне психологию пораженчества, паники и неуверенности, что в конечном итоге приводит к сокращению товарности нашего сельского хозяйства. А нам именно сейчас нужно много хлеба, чтобы строить заводы, фабрики и иметь, наконец, свои машины и тракторы. Если старательный крестьянин из нищеты поднимается в середняки, местная власть должна поощрять его. Опять и выйдет по русской пословице: встречают по одежке, а провожают по уму. Вот и давайте доизберем в ваш Устоинский сельский Совет пятерых из середняков.
Непривычная в зале оглохла тишина, когда перестал говорить Оглоблин. Только дед Филин чересчур громка вздохнул:
— Будь ты живой, сказанул как! Ну, дока.
В Совет доизбрали Аркадия Оглоблина, Марфу Телятникову, бывшего партизана и колесного мастера Власа Зимогора, Козырева Романа, владельца породистого быка и пяти высокоудойных коров. Кто-то подкинул кандидатуру Кадушкина, не ее отвели до голосования. Пятым прошел Сила Строков, мужик среднего достатка, но малоактивный и молчаливый.
— Куда это, стой? — встрепенулся Сила Строков, спавший в последнем ряду. Едва разодрав натекшие веки, запротестовал: — Не гожусь я. Стой, не гожусь я с корня.
— Сиди, сиди, — успокоили его. — Може, провалят еще.
— И надо провалить, не шибко же охоч до нашей работы.
Из Совета вывели Ванюшку Волка, загулявшего с самой страды. На кочегарской работе у Кадушкина под строгим надзором Франца Густавовича Волк почти не пил, но когда получил расчет, то умчался в Ирбит и загулял там. Заработанные деньги просадил чудовищно скоро и, вернувшись в Устойное, шатался по селу без всякого дела.
Вместо Волка избрали батрачку Машку, которая, обвенчавшись с Титушком в Ирбитской церкви, жила с ним в конюховке у Михаила Ржанова. Село узнало, что у Машки теперь горькая фамилия Пригорелова. Бабы удивились, что у Титка есть фамилия, и слышится в ней что-то родное, крестьянское.
Сама Машка, не привыкшая к своей новой фамилии, даже не взволновалась, когда называли ее, а только бычилась из-под бровей равнодушным недоверием.
— Проснись хоть, — шипели бабы беззлобно, а Титушко Пригорелов косил глазом на жену, и сердце у него заходилось от Машкиной ленивой красоты.