Катер связи
Шрифт:
а кто-то в панике:
«Ай!
Ай!..»
Ты что,
без памяти?
Окстись,
трамвай!
Но он, как в мыле —
бах!
бух!
О, мама миа,
ах!
ух!
Шекспир
да Винчи —
в пух!
в прах!
Вам смерть
Глюк,
Бах.
Искусство нынче —
бух!
бах!
Арриведерчи,
Иисус Христос!
Арии Верди
смешны до слез.
172
Эй ты,
Петрарка,
что твой сонет?
Жизнь, как петарда, —
ба-бах! —
и нет.
Очнись, Лаура, —
всем быть в аду.
Не будь же дура —
льни на ходу.
В трамвае жутком
страшенный ор.
То вор,
то жулик,
то снова вор.
Но рядом с кодлом
под визг,
вытье
крестьянка кормит
свое дитё.
Рабочий с булкой,
студент-юнец...
Неужто будет
им всем конец?
Вожатый,
сука,
ты что, —
преступник
или дурак?
Хотя б не взрослых —
спаси дитё,
от страха вздрогнув, —
173
в депо,
в депо!
Трамвай размордленный,
под своды лезь —
ведь есть ремонтники,
наверно, здесь.
Но не научены
те, кто в депо,
а те, кто лучшие,
ушли давно.
За что же кара?
Что впереди?
Старик Джанкарло,
не уходи!
174
ФАККИНО
Неповоротлив и тяжел,
как мокрое полено,
я с чемоданами сошел
на пристани в Палермо.
Сходили важно господа,
сходили важно дамы.
У всех одна была беда —
все те же чемоданы.
От чемоданов кран стонал —
усталая махина,
и крик на площади стоял:
«Факкино! Эй, факкино!»
Я до сих пор еще всерьез
не пребывал в заботе,
когда любую тяжесть нес
в руках и на загорбке.
Но постаренье наше вдруг
на душу чем-то давит,
когда в руках — не чувство рук,
а чувство
Чтоб все, как прежде, — по плечу,
на свете нет факира,
и вот стою, и вот кричу:
«Факкино! Эй, факкино!!»
И вижу я — невдалеке
на таре с пепси-колой,
седым-седой, сидит в теньке
носильщик полуголый.
Он козий сыр неспешно ест.
Откупорена фляжка.
На той цепочке, где и крест, —
носилыцицкая бляшка.
Старик уже подвыпил чуть.
Он предлагает отхлебнуть.
Он предлагает сыру
и говорит, как сыну:
«А я, синьор, и сам устал,
и я бы встал, да старый стал —
уж дайте мне поблажку.
Синьор, поверьте, — тяжело
таскать чужое барахло
и даже эту фляжку.
И где, синьор, носильщик мой,
когда один тащу домой
в одной руке усталость,
в другой тоску и старость?
Синьор, я хныкать не люблю,
но тело, как мякина;
и я шатаюсь и хриплю:
«Факкино! Эй, факкино!»
176
Отец, я пью, но что-то трезв.
Отец, мне тоже тяжко.
Отец, единственный мой крест
носилыцицкая бляшка.
Как сицилийский глупый мул,
таскаю бесконечно
и тяжесть чьих-то горьких мук
и собственных, конечно.
Я волоку, тая давно
сам над собой усмешку,
брильянты мира и дерьмо,
а в общем вперемешку.
Обрыдла эта маета.
Кренюсь — вот-вот я рухну.
Переменил бы руку,
да нет, не выйдет ни черта:
другая тоже занята.
Ремни врезаются в хребет.
В ладони окаянно,
полны обид, подарков, бед,
врастают чемоданы.
И все бы кинуть, наконец,
да жалко мне — не кину...
Да и кому кричать, отец:
«Факкино! Эй, факкино!»
Мы все — носильщики, отец,
своих и старостей, и детств,
"12 Е. Евтушенко
177
любвей полузабытых,
надежд полуубитых.
И все носильщики влачат
чужой багаж безвинно,
и все носильщики кричат
«Факкино! Эй, факкино!»
РИМСКИЕ ЦЕНЫ
Рим напокажет и навертит,
а сам останется незрим.
Коли Москва слезам не верит, —
не верит даже крови Рим.
Он так устал от шарлатанов,