Катерина
Шрифт:
— Откуда ты? — спросила она. Я ей рассказала.
— А евреев ты когда-нибудь видела?
— Случалось, — ответила я с улыбкой.
— Я еврейка. Ты боишься?
— Нет.
— Прежде всего тебе нужно выкупаться…
Уже много месяцев тело мое не знало воды. Одежда моя пропиталась запахами плесени, водки, табака. Человек настолько привыкает к грязи, что перестает замечать ее.
Теперь, когда я стояла голая, страх охватил меня, дрожь пробежала по всему телу. Казалось мне: отовсюду набежали евреи, окружили меня, и одно обличье у всех — тощий человек с обнаженным мечом в руке. Я упала на колени и перекрестилась. Не иначе, как грехи
В ту ночь мне вспомнились евреи, ходившие по нашей деревне от двора ко двору, мелькающие между деревьями, либо стоящие у своих наспех сколоченных прилавков, — сущие дьяволы, говорящие черти. Вспомнила я и крестьян, что грозили им плетью. Теперь же мне почему-то мерещилось, что в евреях есть какая-то легкость — они перепрыгивают через заборы и препятствия, словно силы земного притяжения на них не действуют. «Вам их не победить, — слышу я смех Марии, — ведь чертям этим не больно». А крестьяне все продолжали стегать их плетьми, и Мария смеялась во весь голос, и смех ее пропадал в свисте плетей…
И тут я проснулась.
Глава четвертая
«Я у евреев», — произнесла я, не сознавая, что говорю. Мою промокшую, истрепавшуюся одежду сожгла я той же ночью, а платье, что дала мне хозяйка (оно пришлось как раз впору), было чистым и не имело никаких запахов — это почему-то возбудило во мне подозрения, что оно принадлежало кому-то из умерших евреев.
Хозяйка дома, видимо, заметила мою тревогу. Она открыла двери и показала мне квартиру — три комнаты, небольшие, темноватые, столовая и две спальни.
— А ты когда-нибудь видела евреев? — спросила она снова.
— Они приезжали к нам в деревню, продавали свои товары…
Работа была простой, но справляться с ней мне было нелегко. Отец и мать приучили меня к труду, но не к тщательности. А здесь я должна была с необычайной тщательностью относиться к любой посуде.
Хозяин, человек высокого роста, всегда погруженный в себя, сидел во главе стола и, благословив трапезу, не произносил больше ни единого слова. Религиозность евреев, надо сказать, весьма сдержанна. Хозяйка меня не баловала. Она старательно учила меня тому, что дозволено и что запрещено. «Кошерность» — так называют они разделение между молочным и мясным. Соблюдение правил кошерности сопровождается у них постоянным беспокойством, словно речь идет не о кухонной посуде и пище, а о чем-то, связанном с глубоким чувством. Долгие годы пыталась я проникнуть в суть этого беспокойства.
Не будь за окном зимней стужи, я бы сбежала. Даже свобода без счастья — все-таки свобода, а здесь — одна тоска. Но кинув взгляд за окно, я видела: крыши завалены снегом, почти замерло движение на улицах, в лавки никто не заходит. Не было у меня мужества броситься в этот холод.
Я еще не упомянула о двух детях: Авраам и Меир. Старшему семь лет, младшему — шесть. Розовощекие, смешливые создания, они становились похожими на двух пожилых шутов, когда вдруг замолкали, устремив на меня большие глаза, словно я — существо из других миров, малыши учились с раннего утра до поздней ночи, дети так не учатся, так готовятся в священники и монахи. У нас в деревне учились около четырех часов, да и то с трудом. У них малышу суют в руки книгу, едва он глаза откроет. И не удивительно, что их розовые лица припухли. У нас ребенок проводит время на речке, удит рыбу, а то гоняется за жеребеночком. Все мое существо возмущалось, когда я видела, как этих малышей ни свет, ни заря волокут на занятия. В эти минуты я ненавидела евреев, и нет ничего проще, чем ненавидеть их.
Воскресенья я проводила в шинке с себе подобными. Все они работали у евреев: кто в домах их, а кто и в лавках. Наши впечатления совпадали, мы были молоды, полны жизни, и ни одна подробность их жизни не ускользала от наших глаз: бытовой уклад, их внешность, одежда, еда, язык и даже то, как они спят друг с другом. То, чего мы не знали, — дополняло воображение, а воображение наше после двух-трех стопок не знало удержу.
Мы соревновались — кто отпустит более соленую шутку, пели частушки, проклинали сынов сатаны, для которых счета, богатство, вклады да проценты — это все. Смысл их жизни — это мензурка, которой они отмеряют нам водку, жратва, питье и соитие. Часами, бывало, мы распевали:
Ах, какие у еврея барыши!
Но тебе заплатит лишь гроши.
В четверг он моет задницу, Жену…… он в пятницу.
Весною я обнаружила, что беременна, мне было семнадцать. Я знала, что беременных девушек тут же выгоняют, и своей хозяйке не обмолвилась ни словом. Очень старалась исполнять всю работу тщательно, не обманывать, не красть. Но тому парню, что «сделал» мне это, я рассказала. Он как-то странно потряс головой и дал мне совет:
— Возвращайся в деревню, там на это никто не обращает внимания.
— И мы не поженимся?
— У меня — ни гроша за душой.
— А что будет с ребенком?
— Оставь его в монастыре. Все так делают. Я знала, что слова не помогут, а крик только разозлит его, но все-таки не сдержалась и глупо спросила:
— Где же твои обещания?
— О каких это обещаниях ты говоришь? — сказал он, и лицо его налилось краской гнева.
Не в силах произнести ни слова, я ушла.
Сегодня я не помню, какого он был роста, высокий ли, низкий, лицо его начисто стерлось из памяти, но дочку мою, плоть от плоти моей, не забуду — словно я ее и не бросала, словно она выросла со мной. Много лет тому назад снился мне сон, и во сне я вела ее под венец. Девочка была прелестна, как ангел, и я звала ее Анжелой. Кто знает, может быть, она еще ходит по этой грешной земле?
Но я снова забегаю вперед. На пятом месяце я открылась хозяйке. Была уверена, что она немедля выгонит меня, но, к моему удивлению, я осталась в доме, продолжала работать. Работать было нелегко, но хозяйка меня не подгоняла и ни разу не напомнила о моем позоре.
Незаметно я привыкла к запахам этого дома, к странному разделению на мясное и молочное, к полутьме, что наполняет дом с утра до ночи.
На девятом месяце своей беременности я уехала в Молдовицу, и там, неподалеку от монастыря, сняла комнату у старой крестьянки. Старуха сразу догадалась, зачем я к ней приехала, и запросила немалые деньги за постой. Денег у меня не было, но было золотое ожерелье, краденое, его я и предложила.
— А откуда у тебя это?
— Получила в наследство от матери.
— Не тревожь покой усопшей матери и не лги!
— Что же мне сказать вам, матушка?
— Говори правду.
— Трудно говорить правду, матушка…
Старуха взяла у меня ожерелье и больше не расспрашивала.
Из окна я могла видеть монастырские стены, колокольню и луга, что раскинулись вокруг монастыря. Долгие часы простаивала я у этого окна, к вечеру голова моя тяжелела, все плыло перед глазами.
— Ты бы помолилась, дочка.