Катерина
Шрифт:
Только теперь я ощутила, насколько отдалилась от благодатной земли, от покойной матери, от того нежного света, который окутывал меня в те далекие дни. А пьяницы, совко угадав мои мысли, вновь и вновь кричали:
— Хорошо, что ты убежала от этих проклятых! Лучше голодать, чем жить с ними под одной крышей.
Теперь я хорошо знала, о чем они говорят. В этом запущенном, зловонном месте, которое все называют «центральным вокзалом», я впервые почувствовала, что еврейский дух проник в меня и убил радость жизни.
— Почему ты не идешь к нам? Что плохого мы тебе сделали? — не унимались там, в углу.
— Я должна вернуться к работе.
— Ты не должна возвращаться!
— Они не сделали мне ничего дурного.
— Тебе это кажется, глупая.
Когда я подошла поближе, их вид поразил меня, как удар в лицо. Пьяницы разлеглись на тряпье, словно скотина, бутылки и объедки валялись тут же. Мысль о том, что еще мгновение — и я окажусь среди них, сковала мои ноги.
— Оставьте меня! — закричала я, будто в кошмарном сне.
— Дура! — заорал один из них и швырнул в меня бутылкой. — Эти распроклятые уже поработили тебя! Ты уже попалась в их сети. У тебя было что-то свое, совсем немного, но и это они у тебя отобрали. Ты, дуреха, этого не знаешь, но мы-то знаем. Ты еще горько пожалеешь о своей жизни.
Я выбежала на улицу и бродила всю ночь. Сердце мое взывало: «Господи Иисусе! Спаси меня, как спасал Ты всех грешников испокон веков! Присоедини меня к спасенным тобой и не дай погибнуть во грехе». Ночь была холодной, я месила уличную грязь, шагая переулками, пробираясь от площади к площади. И появись ангел смерти, чтобы взять меня с собой, я была бы ему благодарна. Но Избавитель не пришел. Вокруг была лишь тьма: все оттенки тьмы и пробирающий холод.
«Если я никому не нужна, то пойду к евреям. Ведь и Иисус вернулся бы к ним», — говорила я себе, но страх был сильнее меня.
В конце концов все решил дождь. Дождь, смешанный с градом, пошел к утру и заставил меня вернуться.
Я открыла дверь, дом был погружен в глубокий сон, все было на прежних местах. Ползком добралась я до своей каморки, до своей постели…
Глава шестая
— Глаза у тебя красные, — сказала хозяйка.
— Сны меня измучили, — солгала я.
Тем временем жизнь вернулась в свою колею: ранний подъем, уборка, стирка, глажка. В свободное время или в вечерние часы я рассказывала детям про свой дом, про луга и реки, про ту красу, что храню я в душе со времен моего детства. А чтобы не думали они, что все там было так уж безмятежно, закатала я рукав и показала им шрамы, что остались на моем предплечье.
Не раз, вглядываясь в них, я говорила себе: «Боже мой! Они такие слабые! Кто защитит их в час беды? Ведь их все ненавидят, все желают им только зла». И с ними я говорила об этом. В деревне дети их возраста уже ездят верхом, пасут скот, точат серпы. Десятилетние, не уступая двадцатилетним, умеют все: плавать в реке, водить плоты, а при необходимости, и подраться всерьез. И когда я рассказываю ребятам обо всех этих чудесах, они слушают меня с огромным вниманием, с изумлением, но без страха. Они, по-видимомму, знают, что ждет их в будущем. Они готовы к этому. Как бы то ни было, разговор с ними меня всегда забавляет. С малых лет приучены они задавать вопросы. Мне безразлично — спрашивают они или нет: я рассказываю обо всем. Мои рассказы вызывают у них смех и удивление. Они хотят знать подробности, а иногда — даже мельчайшие детали.
И я тоже, забавы ради, расспрашиваю их. Они отвечают скупо. «Не умножай речей» — это ведь правило для евреев, и дети стараются следовать ему. Я тоже привыкла помалкивать, но по иной причине: мать не раз колотила меня за излишнюю болтливость, и с той поры трудно мне разговаривать.
Тем временем я получила привет из родной деревни. Мой двоюродный брат Кирил разыскал меня. Зима была плохой, урожаи бедные, скотина падает. Мой старый отец нуждается в деньгах. Говорил он со мной спокойно и серьезно. Развязала я свой платочек и отдала все, что у меня было.
— А больше у тебя нет? — спросил он.
— Это — все, что у меня есть.
— А когда у тебя будет еще?
— Через месяц-два, когда мне заплатят.
— Чти отца и мать, — мой двоюродный брат не нашел лучшего времени, чтобы поучать меня. Да еще не удержался и добавил:
— Чти не только на словах, но и на деле.
Пристрастие крестьян к библейским стихам всегда меня смешит.
В нескольких словах сообщил мне двоюродный брат, что жена отца — не то что моя мать: она ленива и притворяется больной, последним летом ее ни разу не видели в поле. За скупыми деталями его рассказа я как бы воочию увидела родную деревню, мать, отца. В эти минуты я ощутила всю глубину отчуждения, что пролегло между нами: словно разверзлась пропасть, и бурные воды черной реки разделяют нас. Боже праведный, что же случилось! Мне хотелось кричать, ведь вся эта зеленая краса некогда была моей, кто же похитил ее у меня? Тогда я еще не знала, что те немногие годы, что провела я в городе, уже по-иному замесили и изменили меня, что все привезенное из родительского дома уже утрачено мною, но жалеть об этом не стоит — я получила значительно больше, больше того, чего я достойна: евреи не оставили меня, они были со мной на всем моем пути.
Утром взошло холодное солнце, и хозяйка объявила:
— Приближается Песах.
Кто еще в этих местах помнит еврейскую Пасху? Я — последняя, как мне кажется.
Для меня наступили нелегкие дни: я тяжко работала — отчищала посуду песком, а потом полоскала ее в бочке с кипящей водой….
Те запахи и по сей день со мной — как тайное тайных. Прослужить у евреев годы — это не пустяк. Еврейский запах — нечто особенное. В детстве, я слышала, говорили, что от евреев пахнет мылом. Это — выдумка. У каждого их дня, у каждого праздника — свой аромат, но особенно полон запахами Песах. Долгие годы провела я, вдыхая их…
Так много запахов у праздника Песах…
Но для меня весеннее цветение обернулось цветом траура. На второй день праздника Песах моего хозяина убили прямо на улице. Бандит напал на него и нанес смертельный удар ножом. Каждый Песах убивают еврея, а иногда — и двоих. Как убили моего хозяина — об этом я услышала позже, в шинке. Один из бандюг решил, что в этом году жертвой станет мой хозяин, потому что он отказался отпустить товар в кредит какому-то крестьянину. Было это, разумеется, лишь предлогом: ведь каждый год они выбирают жертву, и на этот раз жребий пал на Биньямина.
Вот так, среди бела дня, зарезан был мой любимый. Да простит меня Господь наш Иисус Христос, коли то, что скажу я, придется Ему не по нраву: уж если был человек, которого любила я во все дни своей жизни, — это был еврей Биньямин. Разных евреев любила я за свою жизнь — богатых и бедных, тех, кто всегда о своем еврействе помнил, и таких, которые хотели об этом забыть. Понадобились годы, прежде чем я научилась любить их по-настоящему. Немало барьеров мешало мне приблизиться к ним, но ты, Биньямин, — если позволено мне обратиться к тебе именно так, — заложил основы моей великой любви, ты, которому я даже в глаза не смела взглянуть, и лишь издали слышала твои молитвы. Я не уверена даже, что хотя бы раз появилась в мыслях твоих, но ты — именно ты — научил меня любить.