Каторга
Шрифт:
– Не столь важно. Считай, что сам на пне высидел.
– Как бы мне за тебя на параше не сидеть.
– Гони кровь из носу! – велел Полынов.
Недомясов честно расквитался с ним, как и договаривались ранее, затем открыл одну из бутылок, принюхался:
– Вроде шибает! По такому-то случаю не грех и выпить за нашу коммерцию. Давай сразу по стакану дернем.
– По стакану молока, – отвечал Полынов.
Со стаканом молока он прошел в общий зал трактира, крикнув на кухню, чтобы для него поджарили яичницу с колбасой. Потом взял стопку газет, недавно прибывших с
– Не надо. Лучше ответь: за что на Сахалин угодил?
– Я убил ее, торжествующий! – провозгласил поэт.
– Кого убил?
– Изменницу.
Скомкав газету, Полынов отбросил ее от себя:
– Хорошо ли убивать женщину, которая ушла к другому, надеясь, что другой окажется лучше тебя, кретина?
– Как же так? – возопил поэт, трагически заламывая руки над головой. – Когда в театре шекспировский Отелло душит Дездемону, весь зал рукоплещет гордому ревнивцу. А я расплатился за измену с неверной, и меня за это на каторгу… Где логика? И почему я не слышу оваций восхищенной толпы?
Полынова даже передернуло от брезгливости:
– Знаешь, катись-ка ты… со своей поэмой!
К его столику приблизился другой сахалинец, завороженный запахом пищи, всем своим видом он вызывал жалость, и Полынов сразу передвинул к нему сковородку с яичницей:
– Я сыт. Доешь, брат. По какой статье?
Ответ голодного человека потряс его:
– А у меня статьи никогда и не было. Это у жены была статья. Вот я за ней и потащился на Сахалин, чтобы долг супружеский до конца выполнить, потому как любил ее, сударь.
– Ну?
– А что «ну»? Ее отправили на Сахалин пароходом, а «добровольноследующих», как я, казна не учитывает. Вот и топал по этапу. Пешком! Заодно с кандальными. Она-то скоро сюда приплыла. А я лишь через три года до Сахалина добрался. Вот, надеялся, радость-то для нас будет: снова мы вместе…
– Ну?
– Прибыл, а она, гляжу, уже с другим… Белый свет померк в глазах. Ничего не надо. Пожрать бы да выспаться в тепле.
– Куда ж ты теперь? – посочувствовал Полынов.
– Не знаю. Коли сюда попал, не выбраться. Да и на какие доходы? Не живу, а мучаюсь. Кому я нужен?
Полынов дал ему денег:
– Этого хватит, чтобы миновать Татарский пролив с почтой, которую возят на собаках до Николаевска гиляки каюры. Ну а там, на Амуре, заработаешь на дорогу до родимых мест. Только не плачь, брат. Даже не благодари меня. Не стоит…
Неподалеку пристроился аккуратный старичок, который, заметив щедрость Полынова, уже весь заострился, и было видно, что он выискивает предлог, дабы разжалобить этого «дядю сарая». Но Полынов не обращал на старикашку внимания.
– Меня-то! – тонко взвыл старичок, не выдержав. – Меня пожалей. Кой денек крошки во рте не бывало.
– А за что ты, труха, на каторге
Старик живехонько пересел ближе к Полынову.
– Всего за пять рублев с копейками страдаю.
– Что-то дешев твой грех. Расскажи.
– А жил, как все люди живут. Свое берег, на чужое не зарился. Семья была. Достаток. Сыночка ажно в гимназию пропихнул. Нанял я тут бабу одну – прислужницей. Деревенскую. Она возьми да и стащи у меня деньги. В комоде лежали. Под исподним своим их прятал. Кому ж, как не ей, подлой, взять? Ну и давай я бабу стращать. Уж я стегал ее, стегал, сам измучился. Увечил как мог. Всякие пытки ей придумывал. Даже кипятком ошпарил. Нет, гадюка, не сознается. А потом бельма-то свои бесстыжие закатила и померла. Тут меня и взяли. Где ж правда на энтом свете? Ведь сознайся она по совести, что взяла деньги, нешто б не простил я ее? А теперь извелся… по ее же вине! Хоть вешайся, да не знаю как. И веревки-то порядочной нигде нету, не ведаешь, за что и зацепиться.
– Хочешь, научу? – деловито спросил Полынов.
– Окажи божецкую милость, родимый.
– Берешь полотенце. Лучше всего казенное. Оно жестче. Завязываешь на шее, а другой его конец – за ногу.
– Так-так, родненький. Золотые слова твои.
– Потом ногу от себя постепенно отодвигаешь, а петля тем временем на шее затягивается. Считай, что ты уже в раю.
– Просветил! Дай бог тебе здоровьица. За науку эту ты бы еще деньжат мне дал, чтобы веселей было.
– Без деньжат вешаться легче. Ступай.
– А благодарности не будет? За рассказ мой?
– Иди-иди, живоглот поганый. Бог тебе подаст…
Полынов покинул трактир, облегченно вдохнул в себя чистый морозный воздух. Темнело. На крыльце ему почудилось, что кто-то впопыхах оставил лежать неряшливые узлы тряпья, но это были люди. Изможденная женщина, поникшая от невыразимой беды, сжалась на ступенях от холода, а с нею была и девочка-подросток, закутанная в немыслимые отрепья.
– Вы чего здесь? – спросил Полынов.
– Продаю, – глухо отозвалась женщина.
– Что продаешь?
– Дитя свое… Купи, добрый человек, будь милосерден. Все едино с голоду подохнет, ежели так оставить.
Южнее, со стороны Дуэ, стали лаять собаки.
– Ты какого же «сплава»?
– Осеннего.
– По статье или…?
– К мужу. Вот, приехали. Дом бросили. Соседи набежали, все растащили. Привезли нас, а его-то и не нашли.
– Как не нашли?
– А так, господин хороший. Искали его тут чиновники всякие, по бумагам казенным вроде и был такой. А все тюрьмы пересмотрели, говорят – не значится…
Полынов послушал, как заливаются лаем собаки.
– А ты на кладбище-то бывала ли?
– Нет и в мертвеньких… Купи! – разрыдалась она.
Полынов взял девчушку за подбородок и резким жестом вздернул ее голову повыше, чтобы разглядеть лицо. На него в испуге смотрели большие глаза, а в каждом зрачке – по звездочке.
– Как зовут? – спросил он.
– Веркой, – не сразу отозвалась мать.
Хрустя валенками по снегу, мимо них прошел конвоир, прикладом пихая в спину бродягу – в сторону недалекой тюрьмы: