Катулл
Шрифт:
— Я хотел узнать твое мнение по поводу следующего: стоит ли мне написать книгу о походах в Испанию и Галлию? Разумеется, к стихам это отношения не имеет. Стихи я сочинял в юности, и, надо сказать, весьма посредственные. Сейчас я мог бы только правдиво изложить сведения об иберийских и галльских народах, накопившиеся в моей памяти за четыре года, и так же достоверно рассказать про все сражения и осады крепостей, которыми мне пришлось руководить. Мои друзья не дают мне покоя, умоляя взять в руки стиль. Что бы тебе пришло на ум по поводу такого намерения военного, тем не менее с ранней юности влюбленного в литературу? Каким, ты считаешь,
И Катулл все-таки сказал дерзость.
— За образец можно взять хотя бы воспоминания Луция Суллы.
Вскинув голову, он ждал, как прославленный римский полководец воспримет вызов ничтожного муниципала.
Однако для Цезаря не так-то просто было изобразить недовольство колкостью поэта: он находится в «своей» провинции и должен сохранить позу покровителя и миротворца. Цезарь слегка поморщился, но ответил, не теряя мягкости в голосе:
— Зачем ты назвал имя этого жестокого тирана? Разве я могу заставить себя обратиться для примера к запискам человека, который был некогда моим злейшим врагом?
— Сулла совершил героические походы, доставил республике сокровища царей и приобрел для нее обширные владения, — возразил Катулл, он говорил как бы отвлеченно, но Цезарь прекрасно понял значение этой фразы.
— Римлянин, получивший от государства всю полноту власти, никогда не должен забывать о справедливости и человеколюбии, об уважении к законам и о благе сограждан, — терпеливо и так же отвлеченно произнес Цезарь.
— Всякое единовластие переходит в деспотизм, а деспотизм, даже самый справедливый, все равно только всеобщая тюрьма. В этой тюрьме люди теряют благородство устремлений и находятся в плену низких страстей. Прежде всего, их одолевают вожделения богатства и удовольствий, которые обольщают все большее число душ и делают свободнорожденных ничтожными рабами. Что же касается твоего намерения описать победы в Галлии и Испании, то твои сподвижники вернее меня посоветуют тебе, каким образом следует составить такое сложное описание, о наилучший император.
Наступила минута, когда Цезарь снял маску и заговорил откровенно.
— Катулл, ты не стремишься быть моим другом?
Веронец молчал, в этом молчании был его ответ. Цезарь посмотрел на него с любопытством.
— У меня есть сведения, что ты и твои друзья-сообщники хотели противодействовать мне во время и после моего консульства, — продолжал Цезарь, — и считали, что не следует останавливаться перед любым насилием… вплоть до убийства. Так ли это?
В сознании Катулла вихрем промелькнули Валерий Катон, Корнифиций, Кальв… и удрученный горем старый отец.
— Нет, Цезарь! — воскликнул он. — Это ложь!
— Я так и думал, — спокойно сказал Цезарь, — хотя о заговоре мне написал один из вас… не могу сейчас вспомнить его имени. Но я не придал никакого значения доносу. Счел попытку молодых поэтов организовать заговор против правительства… имею в виду себя, Помпея и еще некоторых лиц высокого общественного положения… да, я счел такую попытку заблуждением, а не преступным умыслом, требующим расследования. То же относится и к твоим остроумным, но, поверь мне, несправедливым эпиграммам. Можешь по приезде в Рим рассказать о моих сожалениях всем знакомым.
Цезарь говорил с отеческой лаской в голосе. Катулл вспомнил одну из порочащих его характеристик, распространяемых оптиматами: «Жадный до
— Во имя твоего прекрасного дарования и моей дружбы с твоим отцом я хочу проявить снисходительность к тебе и твоим приятелям. Надеюсь, ваши взгляды изменятся в более зрелом возрасте. Впрочем, один молодой муниципал, по имени Саллюстий Крисп [165] , пишет мне письма, в которых клянется в бескорыстной преданности, находя, что моя деятельность ведет к восстановлению идеалов истинной демократии. Если бы ты знал, насколько мне радостно читать эти письма, потому что все предпринимаемое мной делается только ради возвышения государства и блага народа.
165
Гай Саллюстий Крисп — в будущем знаменитый писатель и историк.
— О, я желал бы в этом не сомневаться! — с натянутой патетикой воскликнул Катулл.
— Для себя я не ищу ничего, кроме самого скромного признания моих заслуг согражданами, — продолжал император. — Если ты убежден теперь в моей правоте, то будем считать, что всякие недоразумения между нами улажены, и не осталось никаких недомолвок.
Они вышли на всеобщее обозрение и пожали друг другу руки: Катулл — почтительнейшим образом, Цезарь — с добродушной улыбкой. Катулл попятился к выходу, а Цезарь направился в круг поклонников и матрон.
Выйдя из дома Аквилия, Катулл застонал сквозь зубы. Самым тяжелым и унизительным впечатлением был не произошедший только что опасный разговор с императором, не наглая шутка Мамурры, не подобострастие веронской знати и даже не благоговение перед Цезарем умного отца. Самым омерзительным было то, что он успел заметить, выходя из шумного атрия.
Подрагивая мускулистой ляжкой, напомаженный ретивый жеребец Мамурра любезничал с молоденькой женщиной, отвечавшей на его ухаживания кокетливыми ужимками и встречавшей его раздевающий взгляд таким же бесстыдным взглядом. Это была Валерия Минор, дочь и жена добропорядочных веронцев, это была родная сестра Катулла.
Когда Цезарь подошел к своим соратникам, легат Публий, сын Марка Красса, спросил:
— Каково твое мнение о Катулле? Надеюсь, ты нашел в нем своего пылкого почитателя? — Публий Красс спрашивал не без иронии.
— В его стихах гораздо больше прелести, чем в его разговоре, — сказал Цезарь. — Как ни печально, но таковы многие поэты. Видимо, они всецело поглощены своими поэтическими замыслами и потому часто ненаходчивы и скучны. Катулл тоже довольно угрюм. Во всяком случае, его почтенный отец неизмеримо приятней и интересней в общении.
Тем же вечером Мамурра встречался у одного веронского всадника с вострушкой Валерией. Ее муж и отец знали об этом, но не решились им помешать. Старик Катулл счел излишне смелое поведение дочери пустяком и старался убедить в том зятя. «Ведь теперь все молодые вертихвостки стали вести себя подобным образом!» — говорил он, пожимая плечами. Впрочем, нельзя все-таки думать, что его не раздосадовало бесстыдство Валерии. Он волновался, не зная, как поступит бешеный Гай, узнав об оскорблении фамильной чести. Но, слава богам всемогущим, и он проявил выдержку. Жена рассказала, как, придя домой, Гай, злой и бледный, тотчас сбросил нарядную тогу и умчался на Сирмион.