Казачья бурса
Шрифт:
Но в то воскресенье ему явно не везло: щеглы были особенно осторожны и улетали из-под самого силка. Аникий плевался и чертыхался и в конце концов, бросив силок, предложил:
— Давай курнем. Ну их, этих щеглов…
Мы расположились тут же в кустах конопли. Аникий достал из-за голенища сапога маленький атласный кисет с махоркой (идя домой, он всегда прятал его в сарае под застреху), клочок бумаги и, свернув тонкую цигарку (табачок приходилось экономить), закурил, с наслаждением затягиваясь и выпуская через раздувающиеся
Глаза Аникия заметно хмелели, будто заволакивались дымком, щеки бледнели. В нос бил горький, дурманящий дымок. Вокруг стыла сонная тишина. Мы сидели в укромном местечке, где нас никто не видел, и так хорошо, по-осеннему, пахли сухие травы.
И вдруг мы услышали чуть ли не рядом голоса… Аникий быстро зажал ладонью мой рот, другой рукой пригнув голову к земле.
— Тсс…
Мы затаили дыхание. Гомонили два голоса — мужской и девичий, сначала тихо, потом все явственней, громче. Разговаривающие стояли близко, мы только не видели их за зарослями конопли.
— Домнушка, чего отец делает? Опять рыбалит? — спросил мужской голос, и мы сразу узнали еще не окрепший, по-ребячьи жидковатый тенорок Труши, работника Рыбиных.
— Рыбалит. Приняли его в ватагу. Вроде бы остепенился, — ответила Домнушка.
Да, это была она, и голос ее звучал ясно, чисто и, как мне показалось, очень мелодично.
— Дурное про вас говорят… И про тебя, — вздохнул Труша.
— Ну и нехай говорят, — сердито ответила Домна. — Гуляла я — верно. А отчего? Отчего? Вам, парням-кобелям, это не уразуметь. И тебе тоже… Ну и проваливай… ежели я тебе только такая.
— Никуда я от тебя не пойду, — с тихим отчаянием заговорил Труша. — Люблю я тебя, Домнушка… Люблю такую, как ты есть. Знаю: не виновата ты, побей бог, не виновата. И ушел бы я с тобой вместе на край света.
— Куда? — засмеялась Домна. — Куда мы уйдем, голодраные. Эх ты, дите несмышленое… Погляди-ба на себя: рубашка и та в дырьях, а туда же — люблю, люблю… Чудной ты и молоденький еще… Болтаешь, не знамо чего…
— Домнушка…
— Ну чего — Домнушка? Сказано — дурная, поганая я…
Аникий слушал, корча уморительные гримасы, уткнувшись в землю, закрыв ладонью рот, чтобы не прыснуть от смеха. Мне было неудобно, больно и стыдно за Аникия, за Трушу, за Домнушку. Но к этому чувству уже примешалось изумление: голос Труши был совсем не таким, как тогда, когда он разговаривал с хозяевами, с Аникием, Матвеем Кузьмичом и Неонилой Федоровной, и даже со мной — в нем звучала страсть. И мне хотелось, чтобы Домнушка чувствовала это и в чем-то важном, в чем я еще не разбирался, согласилась с Трушей, пошла туда, куда он звал ее…
Я боялся, что Аникий выкинет какую-нибудь озорную шутку, вскочит или всполошит Трушу и Домнушку диким криком. Мне захотелось предупредить их чем-нибудь — кашлем, чиханьем, но Аникий сам вытянул палец, давая знак молчать. На красивом лице его блуждала злорадно-веселая ухмылка, карие глаза искрились.
Рядом с нами захрустела сухая будылка конопли.
— Так выйдешь нынче на леваду? — спросил Труша девушку.
— А зачем? Чего дашь мне? — опять глумливо засмеялась Домнушка.
— Уйдем, говорю, уйдем из хутора, — снова стал просить Трофим. — Я возьму заработанные у хозяина деньги, и уйдем… куда-нибудь на хутора или уедем в город. Я поступлю на чугунку в ремонт — буду работать…
— Эх, Труша, Труша… Теля ты глупое…
Послышался шелест сухой травы, голоса и шаги стали удаляться.
Когда они совсем стихли, Аникий и я выбрались из кустов, нагибаясь, побежали к перелазу, ведущему во двор Рыбиных.
Аникий строго предупредил меня:
— Никому не говори, что слыхал. Не мешай мне, понятно?.. Ах, Трюшка — трухлявая чекушка… Люблю, говорит… Ха-ха! Ну погоди же…
Так на горе Труши открылась его сердечная тайна.
С этого дня началась для него еще более мучительная жизнь. Не было дня, чтобы Аникий, грязно подмигивая и осклабясь, не подтрунивал над работником.
— Так любишь, говоришь, Домну? Хи-хи… Как же это ты любишь, Трюшечка, а? Расскажи. Трюх-трюх, а? Гы, — делая глупую рожу, глумился Аникий.
Труша то бледнел, то багровел, сдержанно ворчал:
— Отстань, Аника!
— Трюшка, да ведь она давно нечестная, — не унимался Аникий. — Спроси у любого парня. Да и женатыми она не гребует.
— Уй-ди! — зловеще тихо предостерегал Трофим.
Его характер заметно изменился: из покорного и даже заискивающего недозрелого батрачка, надорванного непосильным трудом, он превратился в молчаливого, повзрослевшего неглупого парня. За два последних года он вытянулся, как подсолнух в тени, на тощей почве, стал еще худее и нескладнее. Длинные руки с костистыми, всегда полусогнутыми кистями, с детства приученные к постоянной физической работе, тяжело, как у обезьяны, свисали вдоль тела, узкая спина сутулилась, карие глаза смотрели мрачновато, тая в себе мужественную готовность отразить любую насмешку, любой враждебный наскок.
Трофим стал опрятнее и чище. Матвей Кузьмич на часть заработанных работником денег купил ему новые суконные шаровары, сатиновую рубаху и ватник. Освободившись от работы, Труша тотчас же сбрасывал с себя дырявую, пропахшую навозом одежду, надевал чистые штаны и рубаху.
Труша становился мне все более симпатичным. Часто в свободные от работы часы мы увлеченно разговаривали: я рассказывал ему о школе, о прочитанных книгах, учил читать и писать.
Аникий пронюхал о наших уроках. Да это было и не так трудно: ведь занимались мы, хотя и украдкой, на кухне.