Каждая минута жизни
Шрифт:
Заремба вдыхал сладковатый запах цветов, который приносило из сада, и его подташнивало. Жил в чужом доме!.. Курашкевич ее убедил, уговорил, и теперь ожидал от него платы…
Да, в его отношениях с Валей было что-то нехорошее, недолговечное, словно вымученное. Но чтобы так, чтобы до такой степени?.. Бегал, как последний дурак, к театру, ждал, когда кончится спектакль — до глубокой ночи… Потом узнал о ее давней болезненной любви к Рубанчуку. Не хотел ни о чем думать, пусть все пройдет, само исчезнет, ведь есть же материнский долг. А выходит, Курашкевич ее неволил!
— …другой
У Зарембы дрожали руки. Хотелось схватить тарелку и — наотмашь, не думая, не глядя… Но вдруг он неожиданно остыл. Что-то в словах тестя было правдой. Давно пора прозреть. Катер, рыбалка, вечерние прогулки по Днепру… Нет, нет, только не это. Были и ночи одиночества, и поздние вечера, когда жена приходила после спектакля уставшая, с разгульным хмелем в глазах, отчужденная, с грубоватой усмешкой. Актерский мир — ничего не поделаешь! — утешал он себя. Всю свою любовь отдал дочери. Детская любовь не обманчива. Вот они вдвоем, ночь накатывается из-за Днепровских плавней, все небо в иллюминации звезд, в доме тишина, телевизор выключен. Светочка спит в своей кроватке, полуоткрытые губы что-то бормочут во сне. Может, маму зовут? А может, рассказывают о своей утренней детской грусти?
— За вашу заботу обо мне я вам благодарен, Порфирий Саввич, — преодолевая жгучую боль в груди, сказал наконец Заремба. — А сейчас, право, вам стоит подумать о своей внучке.
Заремба встал, начал собирать со стола тарелки. Скоро придет из театра Валя. Ужинать, наверное, не будет. В последнее время она почему-то не ужинала.
— О Свете я как-нибудь сумею позаботиться. А вот что ты скажешь мне, зять?
Этого вопроса Заремба ждал. Полуобернулся к Курашкевичу, который продолжал сидеть в своей полотняной хламиде за столом.
— Мой ответ такой: имя свое не оскверню.
Курашкевич тяжело поднялся. Засунул руки за ремень грязных рабочих брюк.
— Все взвесил, зять?
— Все.
— И не пожалеешь?
— Может, и пожалею. Но только против себя не пойду, Порфирий Саввич.
Курашкевич, с трудом передвигая ноги, направился к ступенькам. Спустился с крыльца, ощупал карманы. Закурить бы… Толстые ладони его заметно дрожали. Сделал шаг от веранды и остановился. Обернувшись, сказал:
— Долго вилась наша веревочка, зять… Словом, если не выполнишь просьбу Кушнира, считай, что не жилец ты в моем доме. И о Валентине можешь забыть. Навсегда!
Садовая темень поглотила его кряжистую фигуру. Стало тихо и немо. Заремба удрученно смотрел в заднепровские дали, где ночь растянула светлячковые трассы. Хотелось броситься с крутого берега в этот черно-электрический хаос, и пусть все кончится, все пойдет прахом. Такая нестерпимая тоска охватила его, что стало больно в груди.
И в этот миг услышал медленные, усталые шаги. Это выходил из-под сарая Степа. С лопатой в руке приблизился к крыльцу.
— Максим Петрович, скажите, почему это в мире все так красиво? Откуда такая красота вокруг? — он показал рукой на небо. И, не дождавшись ответа, тихо сказал как бы самому себе: — А мы вот все ходим, ходим и не видим ничего. Одни только резиновые шланги под ногами.
14
Карнаухов привез Бетти Рейч в профилакторий, галантно проводил до самого коттеджа, поцеловал руку и пожелал доброй ночи. На освещенной веранде ее ожидал отец.
Бетти упала в плетеное кресло, опустила в изнеможении руки.
— Сил нет, папочка! Весь институт обошли сегодня с господином Карнауховым. Если бы ты видел, какая у него лаборатория!
Рейч, словно пробудившись ото сна, глубоко вздохнул.
— Ты меня слышишь?
— Слышу, слышу… Оборудование у них действительно прекрасное. — Он потянулся к столу, взял стакан с минеральной водой и сделал глоток.
Дочь подошла к нему, села на ручку кресла. Настроение отца ей не нравилось. Ну зачем так тяжело вздыхать? А-а, весь день провели в городе?.. Жара замучила. Да, все устали от этой жары, прямо Африка. Господин Карнаухов предложил ей поехать купаться на Днепр. Тут вода чистая, прозрачная. Это — не Рейн и не Мозель.
Однако расшевелить отца не удавалось. С ним уже второй день творилось неладное, какие-то мрачные мысли угнетали его.
— Папа, ты чем-то встревожен? — серьезно спросила Бетти и попыталась заглянуть ему в глаза. — Ну, скажи, в чем дело?
Он отвел взгляд и стал рассказывать о сегодняшних встречах у мэра города, в Академии наук, об утомительном протоколе. Потом вдруг без перехода заговорил об актрисе, с которой познакомился вчера в институте. Удивительная женщина. Вся словно клубок нервов. Хочет отдать дочери свою почку, хотя это невозможно. Жаль, что Вальки была с ней так неделикатна, резка.
— У моей мачехи нордический характер. И она им очень гордится, — с иронией заметила Бетти.
— Не забывай, что у Вальки было трудное детство. Она выросла в условиях сложной политической жизни.
— Ты хочешь сказать, в условиях нацистского террора?
— Да, тогда было тяжелое время. Четырнадцатилетние подростки вставали к зенитным орудиям.
— …чтобы защитить «тысячелетнюю империю» фюрера от налетов союзной авиации.
— Наши немецкие города, Бетти.
— Представляю, сколько хороших парней сбила бы из своей зенитки фрау Валькирия.
— Ну-ну… Ты же знаешь, что Валькирия родилась перед самой войной.
— Бедная фрау Валькирия! — саркастически усмехнулась Бетти. — Не успела убить ни одного американского или русского летчика. Только пищала в своей кроватке, перебирая ножками, и посылала проклятия тем, кто воевал против дивизий «Викинг» и «Мертвая голова».
Рейч рассердился. Относительно прошлого у него были свои взгляды. Он, между прочим, перестрадал не меньше иных патриотов будущей свободной Германии. Даже в самые черные дни, когда на оккупированных землях эсэсовцы сжигали мирное население, когда война была еще в разгаре, и тогда он пытался сохранить максимум объективности. Ему одинаково ненавистны и «люфтваффе» маршала Геринга, и американские «летающие крепости», которые убили в Гамбурге его мать и за одну ночь превратили в руины сказочный Дрезден…