Кажется, со мной пойдут в разведку...
Шрифт:
— Тише!.. — кричу. — Шею сломаешь!..
Федор перестает вертеть мою голову и начинает шевелить ногами. Он пытается поджать их, чтобы можно было встать вместе со мной, но ему мешают мои плечи. Пыхтит, тискает меня своими жердями, но толку из этого не получается. Я не выдерживаю:
— Не могу, Федя…
— А я могу? — огрызается он. — Даже покурить нельзя, и муха, гадина, шею жрет…
— Едем к нашим, Федя. Задохнусь я…
Федор размышляет, вздыхая. Потом говорит:
— Погоди, педали нашарю.
Пять минут пытки, и Федор наконец нащупывает рычаги. К счастью,
— Задницу можешь убрать? — спрашивает он.
— Куда?
— Ну вперед, что ли.
Я складываюсь, как перочинный ножик, свесив ноги на нос машины. В голове шумит от прилива крови.
— Только передачи не переключай.
— Ладно, — ворчит он. — Энтузиаст чертов, связался я с тобой…
Ползем невероятно медленно. Вокруг стоит адский грохот, поскольку я влип ухом в моторную перегородку. Не знаю, сколько времени мы так ехали, но я до гробовой доски буду считать это путешествие самым длинным в своей жизни.
Сознание я каким-то чудом сохраняю, хотя ухо зажарилось, как картошка. Слышу, как вдруг глохнет мотор, настает пауза, а потом идиотский вопрос удивленного Славки:
— Что, Федя, уже сломал?..
— Что сломал, чертова дура?.. — орет Федор. — Псих этот голову сломал, понятно вам?.. Вынимайте его из меня к такой-то матери!..
Но вынимать меня они не торопятся. Может, онемели от страха за мою жизнь? Чтобы успокоить их, я задираю ноги и несколько раз свожу и развожу их.
И тут слышится рев, визг и хрюканье: в жизни не слыхал такого пошлого смеха. Они воют на все лады, Федор кроет их матом, а Колычев кричит:
— Не трогайте! Не трогайте их! Фотоаппарат возьму!..
Позируем под их восторженные вопли. Колычев отщелкивает пленку, и только после этого они выволакивают меня из люка. Ставят на ноги, но я тут же начинаю валиться, как чурка, и они волокут меня в тень. Лихоман лично исследует мою голову:
— Все нормально, только шишка на темени.
Пока он меня щупал, они из вежливости молчали, но, как только изрек диагноз, все началось сначала. Я не злюсь потому, что понимаю: над Федором не похохочешь. Славка, икая от хохота, приносит воду, я осушаю подряд две кружки и сажусь, хотя голова вроде еще не совсем моя. Федор мрачно курит возле машины; рядом крутится Степан:
— Расскажи, Федя. Ну, не скрывай, Федя…
Федор отсылает его подальше и, швырнув окурок, лезет в машину.
— Куда, Федор? — интересуется командор.
— Куда, куда?.. На кудыкину гору! — ревет Федор.
— А техник на той горе не понадобится?
Федор угрюмо молчит. Я встаю, пытаюсь выпрямить шею, но она не поддается. Иду к машине лбом вперед, как бык на тореро.
— Слазь! — кричит Федор. — К чертовой матери!..
— Нет уж, Федя, — говорю я. — Принципиально.
— Вторая попытка! — объявляет Виталий Павлович, все веселятся, но Федор заводит мотор, и мы поспешно отъезжаем.
Все повторяется: Федор съезжает на луг, разворачивается и вдруг глушит мотор.
— Вылезай.
— Зачем?
— Вылезай, говорят тебе!..
— Не ори, я на работе.
Он привстает, пытаясь меня схватить,
— Генка, не заводи меня!..
— Не слезу. Бить будешь — все равно не слезу.
Он яростно пялится на меня, но я выдерживаю этот взгляд. И вдруг вижу, что уголки его губ неудержимо ползут в стороны, и тоже начинаю улыбаться. Через секунду мы уже хохочем до изнеможения.
— Ну, номер!.. — стонет Федор. — Ну, ты даешь, Генка!
— Ты тоже хорош: чуть башку мне не открутил…
— Тогда держись!..
Он мог бы этого и не говорить: я вцепился как клещ. Федор дал полные обороты, раскачал машину перед кюветом, довернул и всей массой ударил правым бортом в землю. Я на сей раз удержался, но все мои печенки-селезенки лихо поменялись местами. Федор вылез, критически осмотрел машину и плюнул:
— Крепкий, холера…
Я судорожно глотаю воздух, мучительно пытаясь вогнать свои внутренности в места, предназначенные им от природы. Федор подозрительно смотрит на меня:
— Может, на травке посидишь?
Отрицательно качаю головой, слова куда-то провалились. Федор улыбается:
— Придется повторить.
Повторяем. Торсион цел, но в животе у меня такая боль, что вот-вот заору.
— Слез бы, Генка.
— Нет… — хриплю я.
— Молоток. Ну, сейчас хана этому торсиону.
Но хана приходит только на четвертом заезде. К этому времени я настолько ошалеваю от рева, ударов и боли, что Федор снимает меня с машины, как ребенка, и укладывает на траву.
— Ты, Генка, не тужься никогда, — наставляет он, покуривая с чувством выполненного долга. — Держи себя свободно, но в готовности. Соображаешь?
— Соображаю…
— От тужливых пот один, а толку — нуль. Потому, они все время не то напрягают: либо глотку, либо спину, либо еще что. А включать в себе надо только то, что требуется, но до упора. Болит?
— Немного.
— Ну ничего, зато выиграли! — Он торжествующе смеется. — Чудаки! Борисыч, тот сразу смикитил, что я дело говорю, а этих никак не проймешь. Конечно, радиусы галтелек маловаты, это ж ясно. Потому мы с тобой и рвали тут животы, чтоб доказать. Лучше здесь двадцать торсионов сломать, чем хоть один где-нибудь в Антарктиде. Тут ты шишечку на темечке заработал, а там люди свободно головы потерять могут. Это же ходовая часть, не шуточки. Борисыч, он голова…
Вечером у нас банкет с возлияниями за счет проигравших интеллектуалов. Ребята гогочут у костра и чокаются, а я лежу на брезенте. Аппетит мне отшибло надолго, шея не ворочается, и в животе свинцовая тоска.
Хорошо бы сейчас оказаться дома. Принял бы ванну, поужинал и смотрел бы телевизор. Никуда бы не пошел и никому бы не позвонил, честное слово. Просто сидел бы с мамой рядом, а она бы радовалась втихомолку. Я никогда с ней ничего не смотрел, разве только хоккей, а так все время улепетывал на улицу или читал в своей комнате. Не люблю я глядеть в этот ящик и слушать замечания, что Наташка сыграла бы не хуже, но мама это обожает, и ей, наверно, было бы очень приятно, если бы я торчал рядом…